Кроме Грдлички, приехали доктор Мельч, лейтенант Вурм, Данек, кадеты Гох и Ружичка и малознакомый Сироткам кадет по фамилии Горкий. Застенчиво сбившись в кучку за спиной Шеметуна, Грдлички и Мельча, они сразу поднялись по лестнице к освещенному входу, от волнения не обратив внимания на Сироток, так что Завадилу не пришлось произнести подготовленной речи.
И Гавел тоже только разок успел щелкнуть каблуками перед тем, как с неловким и стремительным усердием броситься снимать с приехавших шинели. Юлиан Антонович как управляющий дома приветствовал гостей в прихожей и повел через настежь открытые двери к хозяйке. Валентина Петровна приняла их, сияя весельем и нескрываемым любопытством; коротким, щедрым жестом она пригласила их в комнату. Раскрасневшиеся от мороза, одеревеневшие от езды в санях, они проследовали за ней к остальным гостям, наталкиваясь от неловкости друг на друга.
В просторной гостиной, из которой была вынесена значительная часть мебели, офицеров встретили бурными аплодисментами. Из русских гостей, столь горячо их приветствовавших, Грдличке был знаком только крюковский священник и учительница Степанида Ивановна. Пока офицеры, сильно смущаясь, знакомились с остальными, Валентина Петровна подбежала к музыкантам Бауэра, стоявшим навытяжку, и скороговоркой приказала:
— Ваш австрийский гимн! Быстро!
Иозеф Беранек, которому было поручено раздавать партитуру, глупо посмотрел на Бауэра, музыканты опустили глаза, но Бауэр, не растерявшись, процедил:
— «Где родина моя?».
И, подняв дирижерскую палочку, кивнул Беранеку:
— Раздайте программы!
С первыми аккордами гимна, взятыми на рояле, Беранек торжественно двинулся через всю гостиную, неловко, топорно и без слов суя гостям программки концерта. Все эти программки за короткое время по инициативе Бауэра изготовил Когоут. Они были написаны каллиграфически, на титульной стороне красовались царский орел с чешским львом в венке из лавра и листьев липы, окруженные сиянием восходящего солнца. Надпись, сделанная по-русски, гласила:
устраиваемый чехословацкими военнопленными, идущими добровольно помогать братской России.
В программе были указаны все номера концерта, разделенного на два отделения с антрактом, а в углу мелкими буковками подписался автор — Когоут.
После чешского гимна «Где родина моя?», который значился в программе, сразу грянули «Гей, славяне!».
Грдличка, который под огнем женских глаз вынужден был стоять навытяжку, то бледнел, то краснел.
После обоих гимнов Валентина Петровна уже собралась было приказать, чтоб подавали первую закуску, как вдруг перед ней вырос Бауэр и, краснея под взглядом Зины, — попросил разрешения сказать несколько вступительных слов «от имени благодарных чехов».
Валентина Петровна охотно согласилась и даже сказала:
— Ах, правда, вероятно, это нужно было сделать мне, но пусть так; вы уж скажите как бы и за меня.
Гости, в это время с интересом обступившие пленных офицеров, по мягкой просьбе Валентины Петровны, постепенно умолкали. Бауэр, дожидаясь тишины, скромно стоял впереди своих музыкантов. Оттого, что ждать ему пришлось довольно долго, оттого, что обдавал его жар любопытных глаз, а главное — Зининых глаз, прежняя его уверенность поколебалась. Поэтому, когда наступила тишина, ему пришлось еще подождать, пока не улеглось его собственное возбуждение.
— Уважаемые дамы и господа! Братья, славяне! — громко зазвучал его чуть дрожащий голос.
А потом он, на неуклюжем русском языке, читал по маленьким листкам свою речь, которую давно учил наизусть на случай концерта в городе. Эта речь увязывалась с текстом только что исполненного национального гимна. Бауэр дорисовывал здесь картину «земного рая» и посвящал свою речь славянскому народу — младшему брату великого русского народа, который вот уже триста лет под пятой габсбургских императоров и немцев. Он говорил о том, как верят чехи в великий и могущественный русский народ, чья прекраснейшая историческая задача — помогать своим более слабым и несчастным братьям в их борьбе за освобождение, и что сейчас это прежде всего относится к борьбе чехов, этого самого западного бастиона славянства.
Перебирая фразы одну за другой, так, как они были написаны и как надежно, натвердо отложились в его памяти, Бауэр то прикрывал глаза, то устремлял взгляд в одну точку на полу перед собой.
Все шло хорошо. Но вдруг, к несчастью, ему показалось, что вереница этих заученных фраз тянется слишком долго и уходит в необозримую даль. От этой запоздалой мысли на лбу и на спине его выступил пот.
С этой минуты он думал уже только о заключительной фразе и от этого все его слова стали бесцветными.
— В критический для славянства час, — поспешно читал он уже бесцветным тоном, — пленные чехи поняли, в чем состоит их долг, и добровольно поднялись на помощь своему брату, сражающемуся за свободу всего славянства. Они с радостью и охотой идут, чтобы помочь своими слабыми силами. Они готовы помогать в тылу и на фронте — всюду, где только потребуются их знания. Желая тем самым исполнить свой священный долг, они верят, что великая Россия оценит помощь верного сердца при заключении победного мира.
Во время выступления он воспринимал лишь дрожащее звучание своих слов. И теперь, дойдя до главной, до самой смелой фразы, которую он долго обдумывал и много раз переделывал, он уже совершенно утратил всякую уверенность в себе. Однако он не в силах был выпустить эту заученную фразу. И только слова его лихорадочно трепетали, когда он выговаривал их.
— Чехи, — сказал он, — прибегали к единственному оружию, которое остается для порабощенных. Они пошли на сознательную измену вероломному чужеземному императору и чужеземным палачам; они поднимают революцию, зная, что только на обломках австрийской империи может вырасти новая свобода чешского народа и всего славянства.
— Ну вот… политический, — раздался громкий голос Валентины Петровны.
В промежутке между двумя шаткими словами Бауэр бегло взглянул в ту сторону и в застывшей тишине наткнулся, словно на два раскаленных острия — на глаза Грдлички. И в трещину, возникшую от этого в его речи, вошел голос Зины:
— Что это? О чем он говорит?
Бауэр кончил, вспыхнув до корней волос, и все заметили это; Бауэр обратил внимание на Шеметуна — тот стоял ближе всех к нему, внимательно вслушиваясь и морща лоб. Потом Бауэр уловил тихий шелест нот, которые музыканты растерянно перелистывали на пультах, и немного еще помолчал. И все-таки он должен был высказать все, что приготовил. И, набрав воздуха, он выпалил наконец последнюю фразу:
— Поэтому мы с вами… сегодня прощаемся, и примите за все сердечное спасибо. Да здравствует…
И он снова уловил тихий шелест нот, и ему показалось, что в гостиной нестерпимая жара, что все присутствующие так и горят от его собственного смущения. Он увидел, как Валентина Петровна покраснела, Грдличка побледнел, а священник попросту вышел.
Он едва не забыл поклониться публике. Повернувшись сразу к музыкантам, не вытерев вспотевшего лба, не ответив на преданный взгляд Беранека, Бауэр, в ушах у которого все еще звучали его собственные слова, поднял дирижерскую палочку.
Шеметун вдруг зааплодировал, и несколько гостей последовали его примеру.
Однако, как только на пультах зашелестели ноты, все приободрились.
Увертюра из оперы «Марта» Флотова, значившаяся в программе, прозвучала еще неслаженно, инструменты вступали как-то слишком поспешно. Валентина Петровна между тем шепотом спрашивала Шеметуна, попавшегося ей на дороге:
— Послушайте, чего он там наговорил? Кажется, я не все поняла.
— А я, наоборот, понял решительно все, — весело ответил Шеметун. — И я весь уже проникся их духом. Того и гляди, заговорю на их славянском языке.
— Ведь он не обидел вас, нет? — обратилась тогда Валентина Петровна к Грдличке.
Грдличка молча поклонился ей и широко, слащаво улыбнулся.