— Осмелюсь доложить, более чем тихо. Можно сказать, просто тоска смертная.
Петр Александрович выпрямился в кресле и посмотрел Шеметуну в глаза:
— Благодарите бога!.. В городах вот… нет этого! Нерусские люди… наплевали прямо в душу России.
Он взял у Шеметуна бумаги и, перебирая их розовыми старческими руками, стал просматривать, роняя время от времени полные горечи слова:
— В городах… нет больше святой Руси!.. Язвы жидовства! Города!.. Короста на раненом теле страдалицы!.. Не укараулишь их!.. Ох, — глубоко вздохнул он, — а теперь сами подбрасываем… немецкую заразу. В самое сердце русской обороны!.. Дьявола делаем защитником Христа! Укрываем его… сами… под царской чистой мантией…
Вдруг посреди фразы Петр Александрович наклонился над бумагой, которую только что взял в руки. Казалось, он ее внимательно перечитывает. Лоб его хмурился все больше. Шеметун, поняв, о чем пойдет речь, выпрямился с неслышным вздохом.
— Эт-то что?
Шеметун решительно перевел дух и рьяно ринулся в бой:
— Позвольте доложить, это — мои пленные, те самые славяне, относительно которых был приказ сверху, то есть чехи. Всемирно известные музыканты… Если изволите помнить, чехи всегда занимали первые места даже в русских полковых оркестрах. Просят, в честь события, так сказать, и в благодарность за то, что им дозволено встать в общеславянский фронт защиты России… по этому случаю… показать свое искусство… В нашу пользу, по нашему приказу. Я могу подтвердить… артисты они в своей области отменные. И вот что интересно (слова Шеметуна завиляли в почтительной услужливости) — даже самые сложные инструменты они сами изготовили, почти голыми руками. И вот, как изволите видеть, представляют ходатайство… в этом… смысле.
Тут у Шеметуна окончательно иссяк поток красноречия, потому что Петр Александрович, с первых же слов впившийся строгим старческим взглядом в бегающие глаза Шеметуна, обуздывал бурю, бушующую в его душе. И даже когда Шеметун закончил, он еще торжествующе помолчал, а потом осведомился с сухой язвительностью:
— Плен-н-ные?
— Так точно! — выпалил Шеметун; теперь он уже прямо смотрел в неподвижные глаза начальника и только между вдохом и выдохом позволил проскочить коротенькому безнадежному: «А, черт!» Однако после этой передышки он продолжал с новой решимостью:
— Это те пленные, которые, если изволите помнить, откликнулись на официальное воззвание и добровольно вызвались… для России… и хотят теперь… для русского Красного Креста…
Петр Александрович все не сводил с Шеметуна грозно молчащие глаза.
Шеметун отметил про себя, как сверкнули тугие эполеты на широких плечах Петра Александровича, — и потом уже пассивно принимал его тяжелые, как удары молота, слова:
— Русский… Красный… Крест… запомните, прапорщик… не нуждается в подаянии от врагов России! Военнопленным… убийцам России ничего не разрешается! Приказано — на сборный пункт! И всё!
Шеметун сжал губы и невольно слегка поклонился, с покорностью. Но было поздно. Петр Александрович багровел все больше и больше, глаза его увлажнились. Он уже кричал:
— Как вы смеете! Вы их балуете!
Шеметун, вытянувшись, не разжимая рта, глядел своему начальству прямо в глаза, а думал с горечью и дерзостью:
«Ах ты, старый осел! Это я-то их балую? Покормил бы их сам!»
Когда ему показалось, что старческая вспышка кончилась, он попытался скромно и учтиво оправдаться:
— Дозвольте только доложить по существу дела: они как подчиненные… потому что держу я их в строгости и ничего им не позволяю, — передали свое заявление в мою контору официальным путем. И я только по обязанности…
Тут Петр Александрович встал.
— Что еще что такое? Какой может быть для пленных, для этих рабов… официальный путь?
Шеметун прикусил язык. Теперь уж он решил молчать, что бы ни происходило. Он и молчал, пока над его головой бушевала буря, и, уходя, только молча щелкнул каблуками, повернулся четко, будто на ученье, и вышел, ни с кем не перекинувшись ни словом. Сел в сани и приказал везти себя прямо в Обухове.
Однако у дома Обуховых ему пришлось остановиться — Валентина Петровна стояла у окна. Не слезая с саней, он состроил кислую гримасу: не разрешает!
Валентина Петровна все-таки заставила его войти в дом и в спокойной обстановке рассказать об аудиенции во всех подробностях.
— В общем, нельзя — и баста! — язвительно закончил он свое короткое сообщение.
— Нельзя… а концерт все-таки будет, — со столь же язвительной холодностью возразила Валентина Петровна. — Не в городе, так у меня в Александровском. И приглашу я, кого захочу. Передайте мое приглашение вашим австрийским офицерам.
— Не выйдет, — испуганно возразил Шеметун.
— Почему же? — отрубила Валентина Петровна.
Со смехом, отчасти сердитым, отчасти легкомысленным, она погрозила ему пальчиком:
И запела:
— Ха-ха! Во-первых, прапорщик, существует ли приказ выше, чем желание дамы? А во-вторых, кто велит вам доносить на меня начальству?
Шеметун с подчеркнутой любезностью откланялся. Он поспешно уселся в сани и велел гнать вовсю.
В поле он облегченно сплюнул в снег, убегающий под полозья, и поплотнее запахнулся.
— Только этого мне не хватало!
Всю дорогу он всласть беззлобно ругал то Бауэра, то пленных, то самого себя.
77
Наутро, после визита прапорщика Шеметуна, полковник Петр Александрович уезжал на службу разгневанным и еще с вечера не примиренным с дочерьми.
— Чего только не выдумает… В такие времена! Нашла время ехать на дачу!
Петр Александрович еще теперь дрожал всем телом, вспоминая короткую сцену, происшедшую вчерашним вечером, лаконичное упрямое заявление Валентины Петровны и ее хладнокровный уход из-за стола.
«Ни одного дня, ни одного дня! — клокотало в нем бешенство. — Ни одного дня спокойно не вздохнешь! Если не проклятые вести из Петрограда, не эти чертовы треклятые газеты, — так, глядишь… собственные дочери! Теперь вот выдумала пикник! Когда едет доктор Посохин, — да, в этом есть смысл; доктор едет по долгу службы, по делам, потому что в самом деле, черт знает, от чего у него так мрут пленные! Она, она! Подумать, какие капризы! Город, видите ли, утомил ее. Ах ты, боже мой! А меня, старика, разве не утомили эти развращенные русские города, этот проклятый, непостижимый черный Петроград? А тут… она со своими капризами! Ох, вся в мать! Та тоже… Втемяшится что в голову — хоть лопни, а своего добьется!..»
С такими взбудораженными мыслями вошел Петр Александрович в свой кабинет, и первое, что бросилось ему в глаза, были свежие газеты на столе. Кольнуло в сердце.
— Вчера их не было… опять, значит!
Не подходя к столу, он позвал прапорщика:
— Эт-то что? Убрать!
Старый, полинялый прапорщик, сгорбленный от канцелярской работы и вечного страха, испугался и на этот раз. Поспешно собирая газеты, он бормотал что-то себе в оправдание:
— Наверно, кто-то… не знаю, кто… Вероятно, потому что в этом… Петрограде…
— Вранье!!!
Петр Александрович крикнул так, что сам себя оглушил и с трудом перевел дыхание:
— Кто позволил? Прапорщик! Вы… Вы отвечаете за порядок!
Он прошелся по кабинету от окна к дверям.
— Все вранье!.. Я и видеть не желаю эти газеты. Слышать ничего не хочу. То, что надо знать о Петрограде, мы узнаем по служебной линии.
Он успокоился, только оставшись один. Потом снова вызвал прапорщика и говорил с ним уже спокойно, по-деловому, и, снизойдя к его вечному испугу, даже отечески:
— Видите, прапорщик, наша русская земля обильна… и все-таки… нет в людях веры! Чужие, нерусские люди, нерусские мысли отравили Россию. Поэтому приказываю: неусыпно, ревностно, строго стерегите этих пленных убийц! Это яд, который через фронт проникает в наш дом. Изолируйте пленных! На хуторе их слишком избаловали. От этого могут быть одни беспорядки. Запомните: беспорядки и слабость русских городов доставляют радость врагу. Только здесь, у нас, на верной русской земле сохранилась русская душа и сила.