— А Косолапов? Ему разве не попало?
— Где там, — усмехнулся Федор. — Сухим выбрался. Чуть ли не героем. Как же — человека от смерти спас... Хорошим оказался... А этот, — Федор кивнул в мою сторону, — в учителя записал. Кидается. Обушок ищет. Эх...
Встал и тяжело, вразвалку направился под шурф. Вскоре услышал, как кричал он кому-то, почему задерживают клеть с лесом, кричал надрывно, резко, и было видно: находится все еще в испорченном настроении, мог успокоиться теперь лишь в работе.
Молча поднялся и Геннадий. Ушел следом за Федором, Григорий, пересев ко мне, положил тяжелую ладонь на плечо, спросил с сожалением:
— Он и вправду твоим учителем был?
— Да.
— И хорошим?
— Да.
— А где он сейчас?
— В Караганду уехал, на новую шахту.
— Давно?
— Месяца три.
— Почему уехал?
— Сказал: так надо.
— И всё?
— Я не спрашивал. Мало ли причин у человека, — и тихо проговорил: — Не верю я... Не мог он. Я его знаю.
— А я отца Федора знаю. Человек порядочный. Врать, ему резона нет.
— Значит, вру я... Так получается.
— Н-да, анекдот, — протянул Григорий. — Тебя я тоже знаю. И тоже — верю, — легонько встряхнул меня. — Не кисни. Авось образуется.
— Спасибо, Гриша, — и пошел было вниз, к уклону, но Григорий напомнил: — А обушок?
— Разве его найдешь?
— А ты все же поднимись наверх. Вдруг да следочек отыщется. — Григорий, улыбнувшись, подтолкнул в спину. — Шагай, соседушка, шагай. Удачи тебе.
И пошел я под шурф, чтобы по крутой, скользкой лестнице подняться наверх, туда, где солнце, земля, зеленая трава, свежий, пахнущий разнотравьем, июньский ветер. Не миновал я Федора. Попался навстречу, чуть позади Геннадия шел. Геннадий головы не поднял. Примеру его последовал и Федор. Но не выдержал, уже в спину крикнул:
— Не споткнись, ученик. А то греха не оберешься, В дерьме завязнешь.
Вот он как — по лицу наотмашь. Каков, мол, учитель — таков и ученик. Что ж, понятно. На его месте я бы, наверно, то же самое сказал. А может, и порезче. И поделом.
Григорию я верил: вводить меня в обман не станет. Да и Федору верить можно. А мне? Федор не поверил, ни капельки. Геннадий — тоже: молча прошел, даже не взглянул. А Григорий? Григорий-то поверил. Пять лет мы с ним соседи, лучше родни какой-нибудь знаемся, семьями дружили. Вместе беседуем, вместе гуляем, друг без дружки дня обойтись не можем. И сегодня придет ко мне вечерком Григорий, и разговор будет начистоту, до самого донышка. Только убедит ли он меня? Или мне его убеждать придется? Да и найдем ли мы оба правильный ответ на вопрос, кто прав, кто виноват.
Вот уже второй человек сказал мне худые слова про учителя моего Ивана Косолапова. Этими словами взволновали меня, взбудоражили, заронили сомнения.
Ладно, успокаиваю себя, потом разберусь. Сейчас — обушок найти, корреспонденту показать.
Не передыхая, подался по скользкой крутой лестнице наверх. Через пять минут выбрался на свежий воздух, лег пластом на землю. Закрыть бы глаза, уткнуться лицом в мягкий шелк травы, вдохнуть поглубже крепкий запах ее — и забыться, успокоиться, вернуть себя в прежнее — такое привычное, бодрое и шутливое — состояние. Но где там!
Кто-то подбегает ко мне, спрашивает:
— Что случилось? Беда какая?
Поворачиваюсь на спину: обступили меня лесоносы, ждут, что скажу. Никого я не знаю в лицо. Может быть, видел, встречал: быткомбинат-то один и дорога на шахту одна. Но не припомню — хоть убей. Из них меня тоже никто не припоминает. Это уж точно. Иначе не было бы на их лицах удивления и одновременно какого-то страха: откуда, кто, зачем? Да и на моем лице, наверно, такое страдальческое, измученное выражение, что невольно повторишь с тревогой:
— Что случилось? Беда какая?
— Нет, нет, — мотаю я головой и пытаюсь улыбнуться: хорошо, мол, здесь у вас — солнце, ветер, трава. Не податься ли мне в лесоносы, которые на шурфах работают? Но эта мысль как проблеск чего-то несбыточного: не променяю я свой забой, свою бригаду, своих ребят. Никогда, ни за что. Не раз говаривал мне Иван Григорьевич: «К чему прикипел, к тому и тянись, как бы тяжело ни было. Держись, с места на место не бегай, не то разменяешь себя и не заметишь, как потеряешь свое собственное «я». Он всегда говорил чуть торжественно, чуть по-книжному, но каждое слово говорилось им прочувственно, верилось: из самого сердца идут эти слова, и западали они в мою душу раз и навсегда. В любую минуту мог их повторить. Вот и сейчас они вспомнились. И был я им благодарен: точные, верные слова.
— А чего ты запаренный, будто кто за тобой гнался? — с облегченным вздохом спросил пожилой лесонос с маленьким, ссохшимся, как печеное яблоко, лицом.
— Это я гонюсь, — прихожу я в себя. — Давно здесь были слесари-монтажники?
— Давненько. Верно, ребята?
— Верно, — дружно ответили остальные.
— Обушки у них были?
— Обушки? — удивляется пожилой. — А как же, были. Так они их с собой взяли. Верно, ребята?
— Верно, — снова дружно ответили остальные.
Мои вопросы кажутся непонятными, загадочными, и меня вновь плотно обступают. Пожилой лесонос — само собой он здесь за старшего — с нескрываемым удивлением пытается выведать всю правду. И мне ничего не остается, как только повторить то же самое, что я говорил уже дважды. А вдруг?
И это вдруг происходит. Подошедший к нам самым последним машинист лебедки, с помощью которой поднимается и опускается клеть, подает ломкий, мальчишеский голос:
— Знаю, у кого этот обушок.
Все дружно оборачиваются, потом расступаются, и я вижу перед собой паренька в совершенно новенькой, наверно только что сегодня полученной на складе спецовке. Пареньку лет восемнадцать, он красив и лицом, и фигурой, и почему-то кажется мне в кругу коренастых, заматеревших, в крепко поношенных спецовках лесоносов случайным, как бы явившимся из небытия.
— Ну, Алешенька, что ты знаешь? — ласково спрашивает паренька старшой.
Алешенька не реагирует на вопрос старшого. Он подходит ко мне и хотя еще ничего не говорит, но я уже догадываюсь, о чем он спросит сейчас.
И Алешенька спрашивает — тихо, робко:
— Он был вашим учителем?
— Да, — отвечаю я.
— Я не верю. Не верю. Он не мог быть вашим учителем.
Голос паренька вдруг становится пронзительно тонким, звенящим, как сильно натянутая струна. И весь он — до последней жилки — кажется мне таким же натянутым. Вот-вот в нем что-то оборвется, и тогда случится беда. И я молчу. Я почему-то боюсь что-то сказать лишнее. Я жду. Ждут и остальные. Даже старшой — суетливый, беспокойный — замер.
— Он... он, — полное лицо паренька морщится будто от боли, по-детски припухшие губы мелко дрожат, густые, длинные ресницы часто-часто моргают, из-под них на круглые щеки выкатываются градины-слезы. — Он... он... не учитель...
Алешенька отворачивается, припадает к груди старшого, который начинает гладить его по узкой, вздрагивающей спине, повторяя:
— Ну-ну, перестань... Чего ты, Алешенька, чего?
Только через минуту-другую паренек успокаивается, шепчет:
— Извините, — и садится на штабель досок.
Рядом пристраивается старшой и, придерживая Алешеньку за худые плечи, смотрит бегающим взглядом то на одного напарника, то на другого, будто хочет спросить: «Что это все значит? Что?» Но все остальные готовы задать ему тот же вопрос. Лишь один я догадываюсь, что сейчас произойдет. Паренек вскинет голову, зло посмотрит на меня и, стараясь говорить спокойнее, увереннее, начнет вспоминать о Иване Григорьевиче Косолапове что-нибудь худое, его марающее.
Так оно и выходит. Ошибаюсь в одном: Алешенька не взглянул на меня зло и враждебно, а посмотрел едва ли не с сожалением, едва ли не вздохнул.
И вот что я услышал.
Отец Алешеньки — Сергей Степанович Занадворов — был другом, самым ближайшим, Ивана Косолапова. Нет, они не работали вместе в шахте. Сергей Степанович по профессии был учитель физики. А познакомились просто: их участки в коллективном саду оказались рядом. В свободное время два любителя-огородника только там и встречались. И беседы их поначалу были о том, о чем пишут в книжке «Советы садоводам». А потом, как это бывает с интересными людьми, которым есть что вспомнить, есть о чем поразмыслить и порассуждать, разговоры разрослись, и, наверно, не было такой темы, о которой они не потолковали, не поспорили. Частенько слышал Алешенька от отца добрые слова о Косолапове, которые тот говорил своей жене: «Вот и не подумаешь, что это — простой шахтер, горнорабочий. Умница, начитанный, эрудированный. Как он ловко подрезал меня в вопросе о женской эмансипации, во взгляде на этот вопрос Толстого Льва Николаевича. А вспомни его размышления о свободе личности? Да хоть сейчас ставь ему пятерку».