Последними словами Халназар сам себя резанул по незажившей ране и нахмурился. А Мавы эти слова окрылили. Он подумал: «Вот отдаст он за меня Майсу!...» И только подумав об этом, сообразил, как это глупо.
— Отец! Прими меня в сыновья, — взволнованно сказал Мавы, — и у тебя не будет сына более послушного. Я не заставлю тебя повторять свое слово два раза. Скажешь: «Умри!» — умру не задумываясь!»
Халназар тут же подарил Мавы новый халат, заранее приготовленный, надел ему на голову свою черную каракулевую шапку, дал новые чокай.
— Вот, дитя мое, теперь ты мой сын! — сказал он и пожал Мавы руку. Жене, которая в то время появилась в дверях, он приказал: — Ты зови теперь Мавы сыном — я усыновил его. И смотри не делай никакой разницы между ним и твоими детьми! Сшей ему синюю рубашку и суконные штаны. А мехинке и всем детям скажи, чтобы отныне они не считали Мавы слугой и обращались с ним, как с нашим сыном.
Садап-бай понимающе кивнула головой:
— Отец, ты исполнил мое желание. Я давно этого хотела. Сам бог тебя надоумил — я очень рада.
Мавы и во сне не снилось такой радости. Голова у него шла кругом. Теперь у него есть и отец и мать, и притом он сын самого Халназар-бая! Он никак не мог осмыслить всего случившегося. На память пришел человек, которого он как-то повстречал в песках, едучи за хворостом. Это был старик с белой бородой. Он расспросил Мавы, кто он такой и откуда, и, узнав о его тяжелом положении, ободрил его:
— Будь терпелив, сынок, и достигнешь своей цели! Мавы понял теперь, что повстречал самого хыдыра.
В своем новом халате, в новых чокаях и каракулевой шапке Мавы явился к Мехинли. Та посмотрела на него с улыбкой, и ему стало еще радостней. Он должен был назвать ее матерью, но вспомнил, что она моложе его, что они обменялись словами любви, что они живут в сердце друг друга, и, улыбнувшись, сказал:
— Майса!
Сказал — и смутился. Его устыдило то, что на жену своего отца он смотрит с любовью.
На другой день Мавы надел рубашку с косым воротом, сшитую Майсой. С этого времени в жизни его произошла огромная перемена. Теперь к нему обращались не иначе, как: «сын мой», «мое дитя», «Мавы-джан». Дети бая стали смотреть на него приветливо. И сам он словно стал другим человеком. Если раньше он все делал из страха, то теперь стал это делать из сыновнего долга.
Мавы и в самом деле готов был умереть ради вновь обретенных отца, матери и братьев.
Прошло несколько дней. Об Артыке ничего не было слышно, и тем не менее Халназар не давал почувствовать Мавы, что после сладкой еды бывает горькая отрыжка. Халназар хорошо помнил, что ласковое слово и змею выманит из норы. И он стал добиваться, чтобы Мавы сам напросился на тыловые работы.
Глава тридцать шестая
Артык не хотел признавать жребия, подсунутого ему Халназаром, и как только в ауле стало известно о дне отправки на тыловые работы, ушел в город. Стараясь не попадаться на глаза людям, он пробрался в домик Чернышевых у железной дороги. Самого Ивана Тимофеевича дома не было. Анна Петровна разговаривала с каким-то молодым туркменом, курившим папиросу.
Артык поздоровался и узнал туркмена: это был Дурды, из их аула. Его отец, Анна Кёр, был когда-то другом отца Артыка, их семьи находились в близких отношениях, но Дурды редко бывал в своем ауле, и разговаривать с ним Артыку не приходилось. Еще в отроческие годы Дурды был отдан в ученики к ишану Сеиду из Векиля и два года учился в одном из медресе Бухары. В последнее время его уже стали называть в ауле Мол-ла Дурды, но отзывались о нем неодобрительно. Говорили, будто русские обычаи нравятся ему больше, чем туркменские, будто он сомневается даже в шариате. О наставнике Дурды, Сеиде-ишане, были разного мнения: одни считали его мудрым человеком, другие обвиняли в легкомыслии Бабахан однажды прямо сказал: «Этот ишан, хотя и потомок пророка, сам сбился с пути. Наука отравила его разум. Я сам слышал от него такое: «Если свинью сорок дней кормить собственными руками, она станет дозволенной для еды». Мамедвели-ходжа считал Дурды способным юношей, однако относился к нему как к человеку погибшему. Он говорил: «Бедняга Анна Кёр учил сына, чтобы сделать из него муллу, а Дурды стал каким-то беспутным. Да сохранит нас бог от такой науки. — погиб юноша!»
Вспомнив все, что приходилось слышать о Дурды в ауле, Артык взглянул на него с особым интересом, но ничего особенного в нем не заметил. На вид это был скромный юноша. На округлом, полном лице его топорщились небольшие усики и приветливо улыбались глаза. Только в одежде его было что-то вызывающее. На нем была необычайная белая папаха с вшитым суконным верхом, необычная рубашка с высоким воротом, застегивающаяся на пуговицы, шелковый халат нараспашку, на ногах узкие черные брюки и блестящие кожаные ботинки. Муллам не подобало ходить в шелках. Так одевались выходцы из русских школ и те, кто переставал считаться с обычаями туркмен.
В первые минуты Артык держался настороженно: «вероотступничество» Дурды пугало его, заставляло подозревать во всех смертных грехах. Но простота Дурды, дружеские слова, с которыми он обратился к Артыку, скоро рассеяли все его предубеждения. Дурды рассказал некоторые газетные новости о войне. Артык, заинтересовавшись, стал задавать вопросы и был очень доволен ответами. Незаметно разговор перешел на положение в ауле, и Дурды сказал:
— Наш народ темен, неграмотен, ничего не знает о том, что творится на белом свете, ничего не понимает в собственном положении, и потому его грабят, обманывают, притесняют все, кто имеет силу и власть. Наш дейханин задыхается от нужды, его опутали со всех сторон долгами и подачками. А почему это происходит — мало кто понимает.
— А что поделаешь, если поймешь?
— Если поймешь, выход найдется: прежде всего перестанешь верить обману, а потом и разорвешь свои путы.
— Чем?
— Знанием! Знание — великая сила, если оно становится достоянием народа. Человек грамотный, культурный не позволит надувать себя на каждом шагу.
— Значит, дейханину так и не выбиться из нужды, потому что он темный, неграмотный?
Дурды улыбнулся:
— Вот мы и подошли к самому главному. Кто повинен в том, что свет знания не проникает в гущу народа? Виноваты в этом муллы, ахуны, ишаны, живущие трудом народа, но не делающие ничего для того, чтобы вывести его из темноты. Они ничему не учат детей народа, наоборот, губят их цветущую жизнь, обрекая вечно ходить в ярме и думать только о куске хлеба. И они поступают так вполне сознательно. Эти дармоеды хорошо понимают, что если знания проникнут в темную душу дейханина — даровому хлебцу конец. Не мне говорить тебе — сам знаешь: урожай, этот труд народа за целый год, становится добычей жадных ахунов, ишанов и баев.
— Эх, что и говорить! Труды мои за целый год пропали даром: все зерно мое, даже солому, поделили между собой другие люди. Жизнь всех дейхан похожа на мою.
— Вот видишь, Артык! Дейханин весь год копался в земле, а наградой ему за это новая кабала. Ведь жить до нового урожая чем-то надо? Значит, лезь снова в долги и снова расплачивайся урожаем.
— Ах, Молла Дурды, ты будто заглянул ко мне в душу!
— Мне нетрудно, Артык. Разве отец у меня не дейханин? Разве я не знаю таких выжиг, как Халназар-бай, Мамедвели-ходжа, Бабахан-арчин? Вот ты и посуди: кучке хищников выгодно, чтобы народ оставался темным. С темными людьми они делают, что хотят, обманывают их на каждом шагу. А ишаны и ходжи освящают все это именем аллаха, непоколебимыми законами веры.
— Правильно говоришь ты, Молла Дурды. У нас этот ходжа с лицом ящерицы и бородой козла только и защищает баев. Попробуй что-нибудь сказать против них— обрушит на тебя слова пророка, обвинит во всех смертных грехах.
— Ах, милый Артык! За то, что я выступаю против всех этих несправедливостей и беззаконий, лицемеры ходжи объявили меня вероотступником. Теперь даже отец родной готов отвернуться от меня. Да признайся, ведь и ты считал меня погибшей душой?