Изменить стиль страницы

— Пусть повеселятся, все равно в последний раз, — говорил парень по фамилии Вальчик. — В воскресенье будем как у Христа за пазухой…

В четыре часа дня мы перешли во второй двор, где были две камеры примерно на 50 заключенных. Соломенные матрацы нам велели вынести, в помещениях остались только голые нары. Нас загнали туда, как скотину.

Мы стояли. Усталые. Некоторые еще верили. Другие ругались. В углу кто-то вслух начал молиться.

— Не сходите с ума, — в сердцах сказал седой человек у окна, — ведь нас выпустят…

Темнело. В октябре ночь спускается рано. Мы были голодными, а холод пробирал до костей.

Поздно вечером двери камеры открылись и в нее вошел эсэсовец. В руке у него была палка. За ним два повара внесли ведро напитка, который назывался «черный кофе». Это была страшная бурда, от которой просто выворачивало наизнанку. Нужно было закрыть глаза и думать о чем-то другом, чтобы сделать глоток. Но у нас весь день не было ничего во рту, и мы пили это варево. Потом мы опять стояли. Кто-то в этой толкучке пытался сесть и немножко отдохнуть, но получалось это с трудом. Ночь казалась бесконечной, снаружи опять качал моросить дождь.

В воздухе стоял смрад, дышать было тяжело. У некоторых начался жар.

Утром 23 октября 1942 г. в обе наши камеры ворвались эсэсовцы. Во дворе было темно и сыро, но нас вытолкнули туда и опять построили пятерками.

Началась перекличка, избиение и крик.

Пришел начальник концлагеря Терезин Йокль и приказал, чтобы каждый оставил себе только рубашку, одну пару нижнего белья, пальто и ботинки. Кое-кто из нас надел на себя все, что имелось, чтобы уберечься от холода.

И снова на нас обрушились удары и вопли охранников. Эсэсовцы проверяли исполнение приказа, били людей палками, и они падали. Рядом возвышалась груда белья, верхней одежды, которую с нас сорвали охранники. Холодный ветер гулял по телу, зубы стучали, а глаза украдкой поглядывали на эту громаду — столько рубашек и свитеров…

Наконец нас вывели и выстроили позади блока хозяйственных построек. Начало светать. Остальные заключенные пошли на работы, а мы стояли и ждали.

Часам к семи к нам привели группу женщин, примерно человек восемьдесят. Они плакали.

Около половины восьмого принесли еду: каждый получил 250 граммов хлеба и кусочек маргарина. «Питание на целый день», — объявил повар и осклабился…

Потом нас повели.

Было нас более трехсот. Вокруг охранники с винтовками, через каждые десять метров. Они хотели, чтобы мы шли быстрее, но мы не могли. Впереди шли женщины. Шоссе вело к железнодорожной станции. Пошел снег.

Когда стало приближаться здание станции, мы увидели, что паровоз развернут в сторону Праги.

— Нас везут на суд, — пронеслось по колонне.

Все подняли головы и, как зачарованные, смотрели на этот самый обычный паровоз. Эсэсовцы объявили приказы: окна на протяжении всего пути следования должны быть закрыты; разговаривать и даже перешептываться запрещается; в туалет ходить только в сопровождении охранника; запрещается даже шевелиться.

Мы вошли в вагоны, и поезд тронулся. Кое-кто еще надеялся на Прагу, другие уставились в пол и ничего не говорили. Эсэсовцы развлекались в углу, по двое-трое на один вагон. Размеренный стук колес убаюкивал, но неопределенность и тревога не давали заснуть.

Сосед мне шептал, что есть две возможности: либо суд в Праге, либо концлагерь. Если из Праги нас повезут на Колин, то скорее всего это означает Освенцим в Польше. Если же на Бенешов, то это значит Маутхаузен. Так что же лучше — Колин или Бенешов?

За окнами мелькали станции, иногда мы видели людей. Одни шли на работу, женщины — за покупками. Однажды мы увидели группу детей, они, вероятно, возвращались из школы. Все это казалось нам странным. Наблюдать людей а гражданской одежде, без арестантских номеров, на улицах, где нет колючей проволоки и сторожевых башен!

И вот мы прибыли в Прагу.

Центральный вокзал. О чем-то кричал репродуктор, сначала по-немецки, потом по-чешски. Люди спешили, а мы слышали чешский язык и не смели шелохнуться. Прошла первая минута, вторая, десятая, потом уже было ясно, что выходить из вагонов мы не будем. Мысль о суде растаяла, и из вариантов остались только Колин или Бенешов… Я вспомнил детскую считалочку. На что выпадет? Колин?

Бенешов. Нас везут на юг. Примерно в восемь часов вечера мы проехали Чешске-Будеевице и повернули на ветку в сторону Линца. Здесь стало ясно — Маутхаузен. Лагерь смерти. Теперь уже молчали и самые большие оптимисты.

А за окнами нас опять окружала тьма и шел дождь.

— Споем, что ли, — предложил кто-то из глубины вагона.

Охранник на него прикрикнул. Вместе с вечером пришла и усталость. Тело словно ватное, в голове — пустота. Мы даже не знаем, который час. Мы как бы вне всякого времени.

— Мы уже в Австрии, — говорит мой сосед напротив, но никто ему не отвечает.

Вдруг поезд останавливается.

— Alle heraus! Los, los, zu Funften![39]

Мы снова становимся в шеренги по пять человек. Почти не видим друг друга, шатаемся. Льет дождь, и через минуту мы уже мокрые до самых костей.

Появляются новые охранники, на этот раз из лагеря. В руках у них автоматы.

Наша колонна наконец построена. Мы идем. Пинки, удары. Окрики: «Давай, давай, скорее!» И снова крик. Улочки в городе узкие. Но очень скоро мы выходим из города на окраину, которую скорее чувствуем, чем видим. Дорога уходит куда-то вверх. Мы шагаем по заброшенной аллее, где стоят деревья с голыми ветвями. Дождь снова сменяется снегом, и дует порывистый ветер.

Темп движения убыстряется, в гору получается вроде четыре километра. Точно не знаю, но я иду и считаю шаги. Потом деревья. Иногда закрываю глаза и продолжаю шагать. Дорога кажется бесконечной. Наверху расположен лагерь. Из темноты выступают каменные стены. Они уходят куда-то вдаль, конца их не видно. Мы стоим перед воротами. Прожекторы освещают двор, он похож на театральную сцену.

Сегодня 24 октября 1942 г. Еще стоят рядом все Вальчики, Кубиши, Моравцовы, Кодловы, Сватошовы, но через минуту начинается разделение: наша группа поставлена отдельно.

Головы ничем не покрыты, на них падают хлопья снега, очень холодно, но мы не имеем права пошевельнуться. Слышим только команды. Слышим, как зачитываются фамилии.

По каменным ступеням мы спускаемся в какие-то подземелья, где устроены умывальники. Здесь стоят эсэсовцы и бьют нас, бьют. Некоторые уже падают мертвыми. Мы должны раздеться, а потом опять подняться во двор, который уже покрыт снегом.

И вот увозят «группу парашютистов». Более 250 человек с синяками и бритыми головами. Их гонят куда-то во тьму. Еще минуту мы их видим, потом теряем из виду. Навсегда.

Весь день из высокой трубы над соседним зданием палил густой дым, а временами вырывалось и пламя. Крематорий.

А снег все продолжал падать, дым из трубы пробивался сквозь его белую пелену, и его клубы медленно уходили к облакам. Облака были низкими, мутными, страшными.

ЭПИЛОГ

Я стою во дворе Маутхаузена. Война уже давно окончилась. Бараки обросли травой. Некоторые из них снесли. Остальные ветшают от времени, разваливаются.

От стены веет холодом. От этого холода, что источает здесь камень, стынет в жилах кровь. Так будет, наверное, вплоть до самого Страшного суда. Впрочем, конец света уже был когда-то именно здесь.

Бараки. Они стоят один за другим. Потом луг. В те времена там тоже были бараки. Голый холм торчит на фоне неба. Внизу течет Дунай, а на его берегу городок, который дал название лагерю, ставшему символом ужаса. По вечерам там внизу мигают неоновые огни, останавливаются машины самых известных в мире марок, а столики ресторанчиков для туристов украшаются взбитыми сливками и аппетитными бифштексами.

По дороге наверх, которая как-то странно извивается, люди должны бы ходить пешком, сняв шляпу. Но мир не сентиментален, и потому по ней иногда промчится то машина, то автобус.

вернуться

39

Все на выход! Давай, давай! Разобраться по пятеркам! (нем.)