Изменить стиль страницы

А самый ствол орудия уже перекрашен в яркооранжевый цвет.

Основные магистрали города уже скидывают с себя суровые боевые доспехи.

Ломами и кирками разбирают граждане массивные, засыпанные землею и щебнем щиты, что прикрывали окна магазинов от осколков вражеского металла. Земля вывозится на огороды, ею заваливают глубокие щели укрытий во дворах и в городских скверах, земля эта становится строительным материалом. Все больше надписей над дверьми вступающих в строй магазинов: «Осторожно, окрашено!»

Все больше пахнущих свежим деревом рам в оконных глазницах квартир, еще вчера пустовавших. Все гуще течение прохожих на улицах. Давно забытые номера трамваев появляются на многолюдных перекрестках: 24-й, 22-й, 7-й. Весело бегут, поблескивая, будто играя с весенним солнцем!..

Часто бывает теперь: иду по солнечной стороне улицы и почти физически наслаждаюсь самой возможностью идти по улице спокойно, прогуливаясь, с сознанием полной своей безопасности. Есть моральное право на нее — право выстраданное, заслуженное. «Моя улица, мой город!»

Рабочие люди, эвакуированные — было время — в Сибирь или на Урал, возвращаются к своим станкам и трудятся с привычным напряжением. Ученые, инженеры, вернувшись, работают не покладая рук, так же, как работали в эвакуации. Они участники общей победы… Но попадаются среди реэвакуантов и иные, расчетливо и трусливо бежавшие от войны, те, какие везде на чужих хлебах проживут. Одному из них, упитанному, себялюбивому, равнодушному, мой близкий друг, «блокадник», сегодня при мне сказал:

— Вот мы гуляем тут, наслаждаемся. Заработали себе это право! А вы? Вы даже понять такого чувства не можете! Скажете: почему? Да потому, что… где вы были тогда, когда тут рвались снаряды! А теперь что вы делаете здесь?

— А мне не до наслаждений! — чванно и даже презрительно ответил наш собеседник. — Надо устраивать свои дела!

— Вот-вот!.. Точнее — делишки? Как устраивали их там, на Урале?

Сегодня же знакомая девушка сказала мне, что, так же как и я, она ревнует наш город к тем возвращающимся из эвакуации дельцам, которые шагают по его панелям, ничего не отдав для его защиты, не послужив его свободе и безопасности.

— Смотрите, как они наравне со мною прогуливаются! Да им и не понять нашего достоинства, не понять, как мы наслаждаемся нынче каждым нашим шагом!..

Может быть, такая наша ревность — чересчур обостренное чувство? Но вот вчера приезжий, пройдясь со мною по Невскому, остановившись у книжного раскидайки-развала, сказал:

— Ну что же? Все на месте стоит, особенных повреждений я не замечаю!

И сразу же один из обступивших нас прохожих корректно заметил ему:

— А вы замечаете повсюду восстановительные работы?

У Кировского завода

19 апреля

А сегодня мой путь — за Балтийский вокзал, к Нарвским воротам и к Кировскому заводу.

На «девятке», с Лермонтовского, по проспекту Огородникова и улице Газа еду к трамвайной петле у Нарвских ворот…

На углу Лермонтовского и Приютской улицы — остатки баррикад, сделанных из всякого хлама и лодочек карусели. Угол трехэтажного дома превращен в дот: окна всех этажей заделаны мешками с землей, между которыми — амбразуры.

Дальше… Разбитые особняки и большие дома… А асфальт Лермонтовского чист и гладок. У начала улицы Газа убранные, сваленные в скверике грудой баррикады, железные, ржавые — из рельсов, сваренных ежей, крестовин.

Едешь, — солнце прыгает сквозь громадины прогорелых домов из окна в окно. На остановке слышно: ветер шелестит внутри дома качающимся железом.

Вдруг сверху упали россыпью кирпичи. Голос женщины: «Маленько, маленько тебе голову не пробило!»

…Сижу на скамеечке против Нарвских ворот. Шесть бронзовых коней летят с ворот на меня. Под аркой ворот, заполняя ее внизу, — дзот из булыги, земли, обтянут снаружи листами оцинкованного железа: амбразура для орудия.

Вперед от арки уходят и возвращаются от Кировского завода рабочие трамваи-одиночки, на каждом две дуги, чтобы не перекидывать, пускаясь в обратный путь. Снега нигде нет, резкий холодный ветер, солнце — яркое. Только между скамейками скверика, у ворот, прочная груда снега. В Доме культуры имени Горького, против меня, — ни одного стекла, все забито досками. Радиорепродуктор разносит хороший симфонический концерт. В Нарвских воротах по двум сторонам дзота, словно стражи его, стоят два витязя в шлемах и кольчугах, держат лавровые венки. И к дате «17 августа 1834 г.» так и хочется прибавить цифру «1944».

Рабочий трамвай довозит меня до Кировского завода. Из его мощных труб в свежую голубизну апрельского неба валит густой, беспокойный дым. Над забором, отделяющим завод от улицы Стачек, с лязгом катается исполинский рельсовый кран. Трехгранные, похожие на ледорезы, бетонные надолбы сдвинуты теперь к сторонам арки главных заводских ворот.

Позади скамеек, поперек запущенного сквера, тянется массивная баррикада с восемью обложенными кирпичом амбразурами, а за нею, возле обрушенного снарядом чайного павильона, спокойно трудится старая женщина в ватнике, опоясанном ремешком. Она сует длинную кисть в ведро с ярко-зеленой краской и широкими полосами тщательно кроет маленькую будку лимонадного киоска. И эта легкая дачная будочка, первая здесь за годы войны, играет на солнце единственным веселым зеленым пятном.

За сквером, до самых просторов полей, не просохших от талого снега, высятся среди руин немногие уцелевшие дома. Один из них придвинут желтым овалом своего трехэтажного крыла почти к самой улице Стачек. Его окна замурованы кирпичом, и только посередине каждого оставлен узкий раствор глядящей на юг амбразуры. От нижнего ряда окон к самой улице, пересекая двор, тянется стена второй баррикады. На ней копошится, работая кирками и ломами, группа женщин, одетых в серые ватные брюки и такие же, повидавшие виды, куртки. Баррикада со стороны улицы уже наполовину разобрана — извлеченные из земляной насыпи бревна, канализационные трубы и рельсы лежат штабелями на широкой панели.

Иду туда. Долбя слежавшуюся землю и кирпичи, разваливая одну за другой кирпичные обводы амбразур, Все женщины послушно повинуются окрикам той, что одета в ветхий зипун и чьи седые волосы туго обтянуты шерстяным платком. Она работает ломом ловчей и напористей других. У нее удивительно здоровый вид, в каждом движении ее чувствуется огромная физическая сила. Ее лицо, ставшее за время войны коричневым от ледяных ветров и загара, хотя и изборождено морщинами, но освещено выражением такой молодой энергии, что этой женщине не дашь больше тридцати лет.

— Как ее зовут? — спрашиваю у оказавшейся рядом женщины.

— А мамкой! Мамонькой! — отирая рукавом ватника пот со лба, отвечает работница.

— Чьей? Вашей, что ли? — пытаюсь пошутить я.

— Зачем нашей? Мамкой города! — бойко откликается другая. — А если по паспорту… Михайловой… Слышь, Марья Яковлевна! Тобой тут один капитан, понравилась, видно, ему, интересуется.

Работницы сдерживают свои кирки и ломы, выпрямляются: что за капитан такой?

— А ну, чего стали? — окрикивает их Марья Яковлевна. — Офицеров наших, что ль, за войну не видали?.. А вы, товарищ капитан, верно, мною интересуетесь?

— Верно, Марья Яковлевна! — усмехаюсь я. — Поговорить бы нам!

— Сейчас!.. Эй, бабоньки! — кричит она, ловко ворочаясь среди обломков вырытых ею бревен. — Под тем дзотиком вагонетка заложена, вы ее тихохонько вынимайте! Ты, Аннушка, ломом-то колесиков ей не помни!.. Ирка, Ирка, а ты чего землей железину закидала? Ты ее наружу волочь, не время нынче железинами разбрасываться. Слышь?

И спускается с баррикады ко мне. Через минуту я узнаю, что Михайловой — сорок лет, что работает она на Толевом заводе, в цеху, что вчера ее с другими работницами послали сюда за рельсами.

— Моя это крепостушка! А как же не быть моей, коли мои рученьки ее ставили. Вот же довелось, вы только поймите, — сама строила, сама теперь разворачиваю. Гадала ли, думала ли?.. А только знала, уж через мои дзотики ирод не переступит…