Изменить стиль страницы

Поначалу я часто падал, и не потому, что Мальчик был с норовом, а потому, что я просто не умел пользоваться удилами, шпорами, сидел в седле неуверенно, а Мальчик чувствовал всё это и не очень со мной церемонился. Тогда— то Макарыч и съязвил, что восседаю я на Мальчике, как на издохшей корове. Но Юрий Александрович за меня заступился и сказал, что бравого кавалериста в один день не сделаешь, что мне нужно изрядно учиться, и не только держаться в седле, но и с шашкой управляться. Макарыч буркнул своё «ну-ну», но занятиям нашим мешать не стал. Он даже приказал выдать мне наган и шашку. Наган, по мнению Колесина, вполне подходящий — бельгийского производства, но шашку он тут же забраковал — отечественная, говорит, и годная больше для парадов, нежели для военного употребления. Но я согласился и на такую, потому что мечтал и мечтаю добыть себе в бою настоящую шашку, может быть, даже дамасской стали.

Так шли у нас дни за днями. Просыпался я под звуки горна, после завтрака вместе с Колесиным упражнялся в стрельбе и верховой езде, потом вместе с красноармейцами купался в море, которое после ухода в Астрахань наших двух шхун стало идеально пустынным, а после обеда заступал в наряд. У меня появились свои обязанности, и были они несложными: вместе со старшим наряда полагалось часа три кружить вокруг лагеря, втаптывая в песок верблюжью колючку, — это называлось разведкой, а потом, сдав смену, нужно было накормить и почистить Мальчика. Вот и всё.

Солнце здесь пекло немилосердно, и поначалу я очень страдал от жары, но постепенно привык. Гимнастёрка на мне совсем вылиняла и стала белой, как сахар, нос облупился, а лицо почернело до такой степени, как будто бы я совсем не умываюсь.

Для постоя нам отвели казахскую юрту, но мы в ней не жили и даже не спали. По ночам было особенно жарко: испарения моря смешивались с теплом остывающей пустыни и в безветренную погоду юрта превращалась в настоящую парилку. Спали мы на кошмах прямо под открытым небом, как, впрочем, и сейчас спим, и не боялись ни змей, ни скорпионов: казахи рассказали нам, что ядовитые гады и насекомые не любят запаха кошмы.

Макарыча и Джангильдина я почти не видел. Они всё время пребывали в разъездах, помогая в волостях устанавливать Советскую власть, подбирали лошадей и верблюдов для нашей экспедиции. Колесин совсем оправился от раны и даже снял повязку с руки. Он многое мне рассказал о Дутове и дутовцах. Он считает, что большинство людей в белом движении не враги, а просто заблуждающиеся. Про зверства казаков, о которых мы часто слышали в Астрахани, он сказал, что всё это выдумки, пропаганда. Советскую власть Юрий Александрович хвалил, но о порядках в нашем отряде отзывался почти с презрением: ему не нравится, что у нас, как он считает, слабая дисциплина и во главе отряда стоят люди, которые мало что смыслят в военном деле. Особенно доставалось от него Джангильдину. Я как-то забыл о том, что наш командир инородец, а вот Колесин снова напомнил мне об этом. Он видит в Джангильдине человека дикого и необразованного. Я стал с ним спорить, но переубедить не смог: я сам мало знал о нашем командире.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Плато Усть-Урт. Прощание с детством

Караван шёл пустыней.

Длинная извилистая лента с ржанием, рёвом, звоном колокольчиков, хлопаньем бичей, с руганью, частушечными переборами, заунывными казахскими песнями петляла между барханами, то вползая на поросшие колючкой и тамариском холмы, то спускаясь в балки с дном, покрытым, словно ледком, корочкой соли. А над всем миром божьим висело ослепительно яркое солнце, беспощадное и злое.

Впереди шли старики. Иногда они останавливались, опускались на колени и, склонив бородатые головы к самой земле, что-то рассматривали, словно пытались отыскать чей-то затерянный след.

Иногда старики молились. Молились долго, истово, прижимаясь лбами к коврикам из верблюжьей шерсти, бормоча под нос молитвы. Закончив намаз, они степенно оглаживали бороды, сворачивали коврики и снова становились во главе каравана. Миша уже знал, что после каждой молитвы вскорости следует ожидать колодец.

А колодцы здесь бездонные. Обложенные камнями, прикрытые старыми кошмами (чтобы песком не занесло), они пугают своей глубиной и теменью. Так и кажется, что вылезет из колодца джинн, взметнёт над барханами огромное, поросшее козлиной шерстью тело, сверкнёт бешеными глазами и закричит на всю пустыню: «Эй вы, букашки! Зачем пришли в царство безмолвия? Что вам здесь нужно, глупые?!»

И тогда загудит в пустыне ветер, поднимет тучи песка, закрутит гигантские смерчи и исчезнет среди барханов на веки вечные всё то, что ревёт, звенит, ругается, поёт, — исчезнет экспедиционный отряд славного товарища Джангильдина, исчезнет, как исчезли в пустыне города и целые цивилизации.

Но отряд идёт. Идёт всё вперёд и вперёд. От колодца к колодцу, от бархана к бархану, от балки к балке. Идёт по гиблому плато Усть-Урт, куда даже отчаянные туркмены боятся заглядывать. Идёт к неведомой станции Челкар, неся на спинах людей, лошадей и верблюдов винтовки, пулемёты, патроны…

У взвода разведки хлопот полон рот. Головной дозор уходит, далеко вперёд, чтобы первым заметить противника. Боковые дозоры скачут по гребням барханов — им нужно успеть предупредить удар с флангов. Караван останавливается на ночь, бойцы поят животных, варят вкусную кашу на кострах, расстилают кошмы под звёздами, чтобы увидеть прекрасные сны. А разведчики снова седлают коней и уходят в ночь…

Сегодня Миша назначен в головной дозор. В дозоре ещё двое: Кравченко и Колесин… Старший — Кравченко. Он сидит на лошади, слегка свесясь на правый бок. Вылинявшая на солнце фуражка сдвинута на нос, кончик нагайки волочится по песку, оставляя рядом со следами копыт тонкую извилистую линию. Кравченко настроен философски.

— И как тут люди живут? — спрашивает он сам себя и сам себе отвечает: — Нет, человеку тут жить» невозможно. От у нас, к примеру, тоже есть степ. В нём тоже простор большой. Но как выйдешь, как глянешь, так там тебе и былиночка, и травиночка, и чёрт его знает что. А тут?

— Живут же киргизы, не жалуются, — лениво бросает Колесин. Он трусит рядом с Кравченко на низкорослом гнедом жеребчике, и его длинные ноги то и дело задевают за ветки саксаула. — Каждому народу своё место на планете обозначено.

— Так оно так, а всё же… Ну, пусть живут. А вот нас с какой радости сюда понесло? А? Что мне, на Украине дело в нету? Кум писал недавно, что землю панскую поделили, озимую скоро сеять зачнут…

— Да-а-а, — сочувственно тянет Колесин, — плохи твои дела, Грицько. Землю, наверное, поделили, а тебе шиш оставили. Как полагаешь?

— Та оно так… Того и гляди, как бы не облапошили. У нас народ знаешь какой? Дядьку моего сосед на меже колякой убил. Там земли той было два вершка, а никак они её разделить не могли — дрались, дрались… Дядько кричит: «Моя», а сосед кричит: «Моя». Тогда сосед вытащил кол из тына и хрясь моего дядьку по голове… А теперь не вершки делят — десятины.

— Так зачем же ты здесь?

Кравченко лезет пятернёй в «потылыцю», долго думает.

— Ну?

— А тебе интересно?

— Интересно.

— А ты сам здесь зачем?

— Случайно. Так уж вышло.

— А я не случайно. Я для ради мировой революции.

— Это кто тебе сказал?

— Как кто? Товарищ Джангильдин.

Экзамен i_008.jpg

— Авторитет! Может быть, он тебе земельки в этой пустыне нарежет?

Колесин хохочет. Миша хмурится. А Кравченко взбивает на затылок фуражку и выпрямляется в седле.

— Ты вот что, Колесин, трясця твоей матери, — говорит он раздельно, с долгими паузами на каждой запятой. — Ты мне товарища Джангильдина не трогай. Ещё раз бовкнешь такое, и я тебе сам тут земельки нарежу. Два аршина.

Колесин силится улыбнуться.

— Ну что ты на меня навалился, — говорит он. — Я пошутил, ну, сболтнул глупость, а ты всерьёз принимаешь…