— Я вас не понимайт, товарищ командир.
— Макарыч, ты меня понимайт?
— Понимайт, — ответствует Макарыч. — Мы сейчас для них как марсиане. Ни хрена в море не было — и вдруг две шхуны. Любопытство их замучает, обязательно вышлют на шлюпках разведку.
Макарыч оказался прав. Минут через пятнадцать мы увидели, как двое неизвестных спустили лодку на воду и погребли в сторону нашей шхуны. А ещё минут через пятнадцать капитан велел опустить трап и незнакомцы поднялись на борт.
Я не знаю, может быть, Джангильдин ожидал официальную делегацию, может быть, нет, но на борт поднялись два казахских рыбака. О чём они говорили с командиром, сказать трудно, но, когда собрался на заседание штаб отряда, Джангильдин так охарактеризовал обстановку: власть в Форт-Александровске в руках эсеров, возглавляет уездную управу кадет, бывший царский полковник Осман Кобиев, помогает ему эсер Чернов. Гарнизон крепости состоит всего лишь из семидесяти солдат, которые плохо разбираются в событиях, происходящих в России, и не знают, к кому примкнуть.
Решение штаба было единогласным: высадить десант, захватить радиостанцию и разоружить гарнизон крепости. Тут же начали спускать шлюпки на воду. Степанишин, как командир взвода разведки, прыгнул в первую шлюпку, за ним сиганули Кравченко, Абдукадыров и я.
— Мишка, — рявкнул Степанишин, — куда лезешь без спросу! — Но гребцы уже навалились на вёсла и погнали шлюпку к берегу. И чем уже становилась синяя полоска, отделявшая нас от жёлтой береговой кромки, тем отчётливее проступали детали берега. И я заметил, что не такой уж он пустынный, как это мне показалось вначале, что из-за мазанок и серых прямоугольников казарм высовывались любопытствующие головы, а на дорогу, ведущую к пристани, медленно выдвигалась странная депутация. Почему-то вспомнился крёстный ход на пасху. Но попов я не заметил. Впереди шествовал здоровенный бородатый детина с булкой хлеба и солонкой на чистом белом полотенце.
Нас встречали хлебом-солью.
Джангильдин степенно принял хлеб, поцеловал его и передал Степанишину. Улыбнулся, растянув усы острой ниточкой над губой, и спросил ласково:
— Кто будете, товарищи, кого представляете?
Мужик выкатил глаза на лоб и полез пятернёй в бороду.
— Тутошние мы, — сказал он, с опаской поглядывая на маузер комиссара. — Население, так сказать…
— А, население…
— Вот те крест, ваше благородие, — зачастил мужик и начал истово креститься. — Как есть население, мирное, к военному делу неспособное. Бабы тут, опять же таки, ребятишки… — Мужик переминался с ноги на ногу, топтался, словно лошадь возле торбы с овсом.
— А солдаты?
— В крепости, ваше благородие, где же им ещё быть. В крепости они, касатики.
— Ладно, — сказал Джангильдин, — пусть в крепости. Они от нас никуда не денутся, а вы бы, мирное население, бочку мне притащили, что ли.
— Это зачем же бочку, ваше благородие, — даже затрясся мужик от страха. — Мы не того, не потребляем… Это в армейских складах, так там того… Водка водится, шампанское, опять-таки, для господ офицеров.
— Шампанское именем Советской власти нынче отменяется. А бочку пустую тащите: я хочу речь сказать.
И пока наш доблестный командир говорил речь, взобравшись на бочку из-под селёдки, два отряда красноармейцев под началом Степанишина и Шпрайцера окружали крепость.
Подошли мы к крепости. Вышли нам солдаты навстречу. Макарыч поговорил с ними, рассказал, кто мы такие и зачем сюда пожаловали. Угостил фельдфебеля табаком — он у них за старшего оказался: офицеры все со страху разбежались, — и повёл солдат брать уездную управу.
А там было ещё проще. На пороге нас встретили Кобиев и Чернов, оба бледные, точно песок пустыни. Подошедший к тому времени Джангильдин стал выяснять их отношение к Советской власти, но ничего вразумительного добиться не мог, ибо оба представителя администрации сильно заикались.
— Ну что ж, — с самым серьёзным видом сказал Джангильдин Шпрайцеру, — будем рассматривать молчание господ Кобиева и Чернова как акт признания Советской власти.
Потом он забрал в управе большую круглую печать с двуглавым орлом, сунул её в карман, а мне приказал снять с конька крыши белый флаг — думаю, что совсем недавно он был ещё трёхцветным, — и на этом, как мне кажется, коренные социально-политические преобразования в Александровске были завершены.
Я попытался представить картину будущих наших действий и пришёл к выводу, что теперь самое время начинать высадку и выгрузку оружия. Я даже сказал об этом Шпрайцеру и попросил его назначить меня старшим на одну из шлюпок, но военрук разочаровал меня до глубины души:
— Ты есть очень кароший мальтшик, Миша, но ты есть очень плохой стратег. И разведчик тоже. Товарищ Степанишин уже доложил нашему командиру, что, кроме глюпый подполковник Кобиев, в этом форту ничего нет. Нет лошадь, верблюд нет. На что мы будем грузить оружие?
— А где ж их взять?
— Будем взять. Ты, Миша, как это, не сомневайся. Вечер к товарищ Джангильдин придут старики казахи. Они будут что-то придумайт.
… Вечером у трескучего костра я увидел этих людей, вышедших из пустыни. Они сидели возле огня, поджав под себя ноги, подвернув полы халатов, и молча прихлёбывали чай из белых китайских пиал. Красные отблески костра играли на их белых бородах, на обтянутых коричневой кожей скуластых, продублённых лицах. Молчал и Джангильдин, строго соблюдая привычный этикет. Рядом со стариками он показался мне совсем маленьким, хотя на самом деле был обычного среднего роста, и каким-то домашним. И я вдруг представил себе нашего командира в таком же, как у стариков, стёганом халате, в островерхой казахской шапке и подумал, что он очень бы походил на почтительного младшего сына, а может быть, и внука в большой семье кочевника.
За бешбармаком начались переговоры. Старики рассказывали, что сейчас в окрестностях Форт-Александровска пусто, что роды откочевали на осенние пастбища к полуострову Бузачи и только там можно достать всё необходим моё для нашей экспедиции.
На рассвете старики, оседлав своих низкорослых лошадок, скрылись, словно растаяли среди барханов, а мы стали готовиться к отплытию. До полуострова Бузачи нам оставалось проплыть ещё миль двести-триста.
Настроение у всех было хорошее. Шпрайцер пел тирольские песни, от которых у меня иногда закладывало уши, Макарыч рассказывал о том, как ещё до революции он дурачил шпиков из царской охранки, а Джангильдин носился по палубе, словно джигит на лихом коне: он проверял свой отряд перед строевым смотром, который собирался устроить после высадки на берег.
И мне тоже почему-то было радостно и весело. И все люди, окружающие меня, казались мне страшно симпатичными, близкими и красивыми. И я уже не дичился их, как раньше, я уже чувствовал себя причастным к тому делу, которым заняты эти люди, но ещё не понимал его значения, важности.
— Ты уже немного пообмялся, Мишук, — сказал мне Макарыч после того, как я снял царский флаг с управы. — Для начала это неплохо. А теперь бы к делу тебя определить…
А настоящего дела у меня поначалу не было. Я тащился за Макарычем как тень, иногда выполнял мелкие поручения Джангильдина, иногда мешал Шпрайцеру своими расспросами, приставал к Кравченко, чтобы он научил меня собирать и разбирать наган, брал уроки узбекского языка у ташкентца Абдукадырова, но все эти занятия казались мне мелкими и незначительными, занятиями от скуки. У каждого в отряде было своё место в строю, и только мне такого места не давали. «Марш в трюм…» «Вон из шлюпки…» Обидно мне было слушать эти выкрики Макарыча. Он оберегал меня, как ребёнка, а я не хотел быть ребёнком, я хотел быть бойцом…
Но вскоре и у меня появились свои обязанности. После отплытия из Форт-Александровска Макарыч вдруг вспомнил о перебежчике и приказал мне спуститься к нему в каюту:
— Скучно там парню одному. Вот ты и позаботься о нём, книжку ему почитай, ежели он неграмотный, а ежели грамотный — так о чем-нибудь покалякай. Да и присмотрись, что он за птица и какого поля ягода.