А в горах заблудиться несложно. Вроде все рядом, и все горы разные, а ходят они, ходят, оказывается, по кругу, и вновь, свои же обнаруживают следы. И все устали: голодно, холодно, ягодами на ходу питаются, всего боятся.

— Где твое озеро, где твоя пещера? — выходит из себя евнух Самуил. Он самый старый, быстрее остальных устает, все чаще привалы устраивает, чтобы не своровали прошлое, настоящее и будущее избранного народа, на сундуке калачиком отдыхает, но не спит, боится глаза сомкнуть, на всех, даже на Мниха недоверчиво косится. А сам Мних с виду не унывает, из последних сил, но держится.

— Ничего, ничего. Это даже лучше. Места и впрямь дикие, недоступные, лучше не придумать, — бодрит он остальных, а с Аной совсем ласково. — Ты не волнуйся, не торопись. Осмотрись, вспомни.

Ана не вспомнила… Осенью, да еще в горах, сумерки наступают скоро, а потом, очередная, хоть и на родном Кавказе, да мучительная ночь под открытым небом. И это родное небо, то ли на радость, то ли наоборот, несказанно расщедрилось: всю долгую, холодную, ветреную ночь впервые падал крупный, еще тяжелый, мохнатый снег, да так, что красочные листья быстро опали, и казалось, словно неведомый всесильный художник закрасил весь мир в чистый белый цвет, и для праздности внес на этот холст, вперемешку, мозаикой, множество иных, очень красочных, но, увы, уже безжизненных цветов; навевая на весь мир с зимой, однотонную тоску, печаль, сонливость.

Поутру снег валить перестал, да погода, под стать настроению путников — грустная, пасмурная, хмурая, и пока не раскричался опять евнух Самуил на Ану и Мниха, в одиночку побежал Астарх на самую высокую вершину в округе.

В стороне, где накануне особняком мрачнел оголенный, скалистый, остроконечный горный кряж — белым-бело, погода помогла — меж выступов, как хвост дракона суживаясь, чернеет сквозь ущелье, еще не замерзшая водная гладь.

— Нашел! Видно озеро! — закричал Астарх.

Вначале Ана и следом лишь Мних и евнух Самуил направились по еле ощутимому заснеженному выступу, и если, все еще гибкая горянка, может, от того, что когда-то бывала здесь, шла более-менее уверенно, на ногах, то преследующие ее, уже пожилые люди, с трудом волочились, поскальзывались, пока совсем не пали, и тяжело дыша, боясь смотреть в пропасть, поползли на четвереньках.

Издалека, со дна ущелья, на фоне заснеженной скалы, вид этой тропы был одновременно смешон и трагичен. А когда они вдруг резко исчезли, будто провалились, стало даже страшно, по-волшебному загадочно. И вновь, первой на скале появилась Ана, и значительно позже Мних и Самуил. Обратный путь они проделали весьма энергично, и судя по виду мужчин, по тому, как весело бегал кадык на испещренной морщинами шее Самуила, место их просто поразило.

Более ничего не обсуждая, лишь перебросившись парой фраз на своем, шестеро хранителей великой тайны понесли эту тайну в недоступное мрачное подземелье. Они вернулись только к ночи, когда вновь зарядил крупный, увесистый снег.

— Это хорошо, заметает наши следы, — был несказанно блаженен евнух Самуил.

Мних, напротив, был очень усталым, опустошенным, вялым; лишь глаза его недоверчиво на всех косились, и упав на очередном крутом перевале, он скатился вниз, зовя на помощь Астарха, и, улучив момент, жарко прошептал:

— По идее, вас троих мы должны умертвить, — и за шиворот крепче прижимая. — Однако, пока я живой …, и все равно будь начеку, женщинам ничего не говори.

Дойти до Варанз-Кхелли было немыслимо; сквозь ночь и снег, они пытались найти виденные накануне две большие скирды сена на одном из альпийских склонов. Скудную походную еду поглощали, как и раньше — вместе, а вот ночевать, не говоря ни слова, стали раздельно. Мних вместе с кавказцами зарылся в теплом, пахнущем летом и страдой, дурманящем сене, и одной фразы Астарху было достаточно: — «Первым сплю я».

Настроился было Астарх не спать, но пьянящий аромат альпийских гербарий сознание мутит, и горная трава, вроде и сухая, а стремится выпрямиться, все у уха шелестит, как мать в колыбели убаюкивает, а еще, мыши иль иная живность потревоженные все ерзают, недовольно возле снуют, глядишь, в храпящий рот заползут — да на все на это он уже вяло реагирует; глаза давно блаженно сомкнулись, и не может он уже противиться сну, и только на крик сестер: — «Все трясется, земля гудит, землетрясение!» — он едва-едва очнулся, еще пытался не то, чтобы высунуть голову, а открыть глаза, да жалящий окрик Мниха: — «Сами вы трясетесь, спите!» — как команда; и чуть позже, уже сквозь сон он слышал, как свистит в вершинах первая ночная зимняя пурга, и от того еще глубже хотелось залезть в сено, еще сильнее хотелось спать и не просыпаться. И все же от следующего женского визга он мигом из скирды: уже яркое, свежее утро, легкий мороз, безветрие, голубое-голубое чистое небо, солнце уже высоко, и весь мир блестит — глаз не раскрыть, как на родине, как на празднике. А сестры все встревожено кричат, и только тут Астарх заметил, что второй скирды-то нет, к зиме их на полозья ставят, — то ли от веса мужчин скатилась, то ли вовсе опрокинулась, словом, скирды нет, так, лишь местами, будто вылезшая из-под снега сухая трава, дорожкой, да еще один свежий человеческий след — туда и обратно, может, Мниха, а сам Мних последним из скирды вылез, как пугало весь в сене, спросонья все озирается.

— Скирды нет, — как провинившийся постовой доложил Астарх.

— Эх, проспал, — с укоризной пробурчал Мних, и еще долго сидел на вершине, все протирая сонное лицо и воспаленные, гноящиеся веки.

С гнетущей озабоченностью, правда, не очень торопясь — возраст не тот, Мних стал исследовать — что же произошло?

— Все понятно, — быстро догадался всезнающий доктор. — Пять здоровых мужчин, центр тяжести сместился, скирда, даже от легкого ветерка могла опрокинуться… Неужели?.. Пошли по следу, посмотрим, я думаю, снег их спас.

Астарх промолчал. По замыслу сенозаготовщиков, скирда на полозьях от легкого толчка должна была скатиться по пологому склону горы, и так она в начале пути катилась, пока, от чего-то, вроде на самом ровном месте, не опрокинулась, а там в двух шагах глубокая пропасть, куда Мних и Астарх с трудом спустились. Кругом копны сена и торчат слегка запорошенные человеческие тела.

— Все, — как доктор, вроде спокойно констатировал Мних смерть и вдруг встрепенулся. — А почему четыре?

Они оглянулись, свежий след, и как пойманная за хвост мышь, не двигаясь, прилип к скале евнух Самуил; далеко уйти не мог, видать, что-то у него перебито.

— Стоять! Ты куда? — закричал Мних, и словно это не окрик, а разящий удар, евнух Самуил вдруг весь сник, упал на колени, и когда его спасатели приблизились, он сквозь слезы стал причитать:

— Предатель, изменник, свинья! Это ты, ты столкнул, я видел. Ради Аны, ради этой язычницы, ты готов на все — свинья. Ты предал веру, предал мессию, загубил идею. Это он, он сдал твоего сына Остака Никифору…

— Что? Что ты несешь, подлая тварь?! — надвинулся на евнуха Зембрия Мних. — Разве не ты первым бежал, всех нас предал и бросил? Свинья! — и он нанес удар. — Это ты Остака сдал. Думаешь, я не знаю?

Астарх так и не понял, кому больше верить, и верить ли кому вообще. Он дал в волю, до издоха, обоим подраться; потом, словно разнимая, и сам изрядно намял старикам бока, да так, что потом жалел, самому пришлось вытаскивать обоих из пропасти, дальше они идти не смогли. Две сестры сами отправились до Варанз-Кхелли. Уже к обеду прибыли две упряжки с санями. После долгих мучительных скитаний — первая ночь в жилище, под крышей.

— Вот это да! — все удивлялся Мних. — Я думал, что в Хазарии одни дикари, в пещерах живут, а тут, какие башни, какие дома, водопровод, сток, да здесь гораздо чище и лучше, чем в Константинополе!

В связи с прибытием Аны и ее семьи в Варанз-Кхелли, да и по всей округе, праздничные гулянья, торжества, спортивные состязания. Столько лет Ана мечтала о возвращении на родину, столько для этого сделала, и вернулась, и через силу она всем улыбается, всех обнимает, а мысли все там же, в Византии, где в неволе остались ее сын и брат. И с тоскливой надеждой она смотрит на Мниха, все его, как почетного гостя, обихаживает, ублажает, и словно шутя, не впервой уже твердит — «в горах гость три дня, всего три дня гость».