Изменить стиль страницы

«Чего же, в конце концов, он хочет? — спрашивали о Пушкине многие близкие к нему люди. — Сумасшедший! Он ведет себя как бретер и хвастун!» Их рассуждение было просто: вынуждая чрезмерно горячего поклонника своей жены жениться «на безобразной Гончаровой», Пушкин оскорбил его, сделал его смешным; это доставило ему полное удовлетворение. Некоторые со стороны смотрели на это так же: «Или брак основан на честных намерениях — тогда это устраняет любую причину для мести, или заключается в целях самосохранения — тогда это заслуженное наказание». Можно бы с этим согласиться, если не знать поэта и его «разрушительно бешеный характер». Слухи, бушующие в салонах, жалили его подобно пощечинам: что некое серьезное, таинственное нарушение правил, возможно, разрушило супружескую жизнь Пушкиных; что Дантес был вынужден сымпровизировать обязательство, чтобы спасти честь Натальи Николаевны. «Разрушить свое будущее из-за любви к женщине! Какой альтруизм, какое самопожертвование!» — вздыхал тронутый и восторженный Петербург. «Преданность или жертвенность?» — задавалась вопросом царица. Даже Андрей Карамзин, потягивая прекрасный кофе в Баден-Бадене, мучил свои мозги размышлениями о причине брака: «Что, черт возьми, происходит?.. Действительно ли это может быть самопожертвованием?» Взбудораженная публика, склонная к романтической фантазии, начала видеть в Дантесе героического рыцаря женской чести, мученика Любви. И Пушкин не мог перенести этого.

Однажды вечером, уходя с Натали и ее двумя сестрами из театра, «трехбунчужный паша» столкнулся с Константином Карловичем Данзасом, его прежним лицейским однокашником, а теперь подполковником Инженерного корпуса. Два друга сердечно обнялись, и Данзас, естественно, принес поздравления Екатерине в связи с ее надвигающейся свадьбой. «Моя невестка не знает, будет ли она российской, французской или голландской подданной», — в шутку заметил Пушкин. В тот вечер он был в хорошем настроении. Обычно любое упоминание об этом браке погружало его в мрачную задумчивость, и он начинал бормотать с угрозой: «Ты этого хотел, Жорж Данден!» (Всем была понятна эта игра слов на «Дантес»: Данден был глупый, невезучий карьерист у Мольера, заключивший фиктивный брак и впавший в нищету, — а рассчитывавший на богатство.)

1 декабря Пушкин отложил до марта выплату 8000 рублей, которые он занял у князя Николая Николаевича Оболенского в начале лета. Он также задолжал ежеквартальную арендную плату в 1075 рублей, но не имел этой суммы.

Зима в том году наступила поздно. Необычно мягкая погода привела к ледоходу на Неве в конце ноября — подобный исключительный случай последний раз был в 1800 году. Но у жителей Петербурга было не много времени, чтобы насладиться бабьим летом, поскольку желтоватый туман вскоре плащом окутал город и принес долгие дни той холодной смеси дождя со снегом, который способствует всеобщему распространению гриппа и бронхита. «Все словно бьет лихорадка, все как-то везде холодно и не могу согреться», — жаловался Пушкин однажды вечером в начале декабря, надевая медвежью шубу и меховые сапоги перед тем как покинуть дом Николая Ивановича Греча (где он пробыл не более получаса, но достаточно для того, чтобы прочие гости заметили, что он был напряжен, мрачен и расстроен). «Нездоровится что-то в нашем медвежьем климате. Надо на юг, на юг!» На юг — где немного теплее, что дает небольшую отсрочку от этих призраков.

12 декабря эпидемия гриппа задела даже царя. Жорж Дантес слег в тот же самый день.

Дантес Екатерине Гончаровой [Петербург, 22 декабря, 1836]: «Барон хочет, чтобы я просил вас оставить первый полонез для него, а также держаться немного в стороне от двора, так чтобы он мог найти вас. Я и без вашего примечания знал, что госпожа Хитрово — наперсница Пушкина. Кажется, она все еще имеет привычку совать свой нос в дела, которые никоим образом ее не касаются; сделайте мне одолжение: если они упомянут вам об этом опять, скажите, что госпожа Хитрово добилась бы большего успеха, если бы имела склонность вести себя по собственному разумению, нежели по таковому других, особенно, когда это касается достоинства, о чем, я полагаю, она давно забыла… Как досадно, что вам не могут подать карету завтра утром, но поскольку я считаю, что вы знаете лучше, чем я, какими средствами вы располагаете для выхода в свет, я не знаю, что посоветовать на этот счет. Но в любом случае я не хочу, чтобы вы спрашивали формального разрешения вашей дорогой тетушки».

Софи Карамзина сводному брату Андрею, Петербург, 30 декабря, 1836 год: «Я продолжаю сплетни и начинаю с темы Дантеса: она была бы неисчерпаемой, если бы я принялась пересказывать тебе все, что говорят; но поскольку к этому надо прибавить: никто ничего не знает, — я ограничусь сообщением, что свадьба совершенно серьезно состоится 10 января… Дантес говорит о ней[65] и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения, и более того, ее любит и балует папаша Геккерен. С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю… Натали… со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, а тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен; вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене. А пока что бедный Дантес перенес тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен. На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно. Но достаточно, надеюсь, об этом предмете. Для разнообразия скажу тебе, что на днях вышел четвертый том „Современника“ и в нем напечатан роман Пушкина „Капитанская дочка“, говорят, восхитительный».

Несколькими неделями раньше графиня Бобринская не могла решить, возвышенно это или смешно, трагедия или комическая опера, но Софи Карамзина теперь твердо остановилась на комедии. Она была, правда, старой девой, любила сдобрить свои истории щепоткой яда, часто повторяла едкие замечания своего дяди Вяземского, и все же нельзя полностью игнорировать ее суждения. Теперь то, что разыгрывалось перед внимательной аудиторией, жаждущей салонной драмы, выглядело все более и более подобным фарсу. Пушкин хорошо знал, что от возвышенного до смешного может быть один шаг, иногда совершенно незаметный, и всегда был весьма осторожен в том, что делал, но теперь его влекла за собой сила, не поддающаяся контролю, подобная ярости неистового зверя. «Полный ненависти к своему врагу, захлестнутый отвращением, он не мог и даже не пытался управлять собой. Он простер свой гнев и ненависть на город с его салонами». «Он был встревожен, расстроен, уязвлен…» Даже хуже: он был смешон.

В то время, когда этот зловещий гибрид трагедии и комедии стремительно приближался к развязке, это уже были не сами события, а человек, «умнейший человек России», который бросился навстречу тому, что больше всего ненавидел и находил наиболее отталкивающим. Длинная, отвратительная осень — длинное, отвратительное зрелище. Мы тоже хотели бы закрыть глаза или отвести взор — так некоторые вскоре и стали поступать из оскорбленного чувства морали, — чтобы не видеть, как этот Пушкин, утомительный карикатурный персонаж, упорно ломает комедию, как актер в маске на представлении, упорствующий в своих гримасах поэтической ярости, рыча и скаля зубы, стремясь попотчевать этим любого, кто согласен слушать (а таких становилось все меньше и меньше), с каждым последующим недостойным поступком Жоржа Дантеса и Якоба ван Геккерена все чаще он встречал в ответ настороженную тишину и даже сочувственные улыбочки. Мы тоскуем по другому Пушкину — ироничному, пренебрежительному любителю изысканности, мастеру нюансов. Только в одном отношении эти два воплощения сливаются, два Пушкина пребывают вместе: в понимании его собственного величия. К любому, кто пробовал умиротворить его, сообщая, что его друзья и общество так же убеждены в невиновности его жены, как и он, что поведение молодого француза уже само по себе есть доказательство этой невиновности, он заметил, что мнения той или иной графини или княгини недостаточно для него, поскольку он принадлежит не этому или тому кругу, но самой России, и его имя должно звучать безупречно везде, где может быть произнесено, на любом языке — славян, финнов и тунгусов, «ныне диких», и калмыков, «друзей степей».

вернуться

65

О Екатерине Гончаровой. (Прим. ред.)