Изменить стиль страницы

Наталья Николаевна… конечно, не могла знать, что в посольстве фабрикуется документ, порочащий ее честь. Прибавим к этому, что своими сведениями Пушкин очень гордится и непоколебимо уверен в их достоверности. Понимать это надо так: некто присутствует при разговоре Геккерена с Дантесом, при нем же решается «le coup décisif»(«решительный удар») — анонимные письма, затем это лицо идет к Пушкину и все ему рассказывает, чем дает ему возможность втоптать посланника в грязь, но, очевидно, по совершенно понятным причинам это лицо пожелало остаться неизвестным… здесь можно предположить двойную игру Долгорукова. Не он ли информировал Пушкина и дал ему материал для ноябрьского письма?

Давайте попробуем развить эту интересную догадку: чтобы развлечь себя и далее ловлей рыбки в мутной воде, Долгоруков обеспокоился сообщить Пушкину, что 2 ноября он был свидетелем разговора между Геккереном и Дантесом — очень важного разговора, как он сказал, в процессе которого они пригвоздили к позорному столбу поэта и его жену. Тогда будет понятно, почему Пушкин козырял своей уверенностью — чуть было не сказала «уликой» — относительно присутствия свидетеля, когда писал голландскому посланнику. Но как мог Долгоруков объяснить свое присутствие при такой деликатной беседе, не возбудив подозрений поэта? Очевидно, что Геккерен и Дантес рассуждали бы о «решающем ударе» только в присутствии сообщника, а не случайного гостя. Опять не можем согласиться с Анной Ахматовой.

Александр Карамзин брату Андрею, Петербург, 13 марта 1837 года: «Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем — совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, — но его усыновил Геккерен, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерен, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерена, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума и повредили ее репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерен — автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!)».

От кого ближайшие друзья Пушкина узнали об «адских кознях», «адских сетях», «гнусной западне», когда поэт был уже мертв и похоронен на Святогорском кладбище? Главным образом, непосредственно от Пушкина — из копии письма к Геккерену, которое было у него в кармане сюртука — он надел его, уходя к месту дуэли 27 января 1837 года: это обращение к потомкам, обещание будущего позора посланнику и кавалергарду. Но это известно и из письма к Бенкендорфу, которое он так и не решился послать двумя месяцами ранее. Обнаруженное среди его бумаг 11 февраля, оно было передано в Третье отделение, и прилежный Миллер быстро распространил копии среди друзей[63] погибшего поэта. Убитая горем вдова, должно быть, тоже сказала им что-то; они восстановят в памяти и другие инциденты, свидетелями которых они были сами. Стоит заметить, что они тоже были все еще ошеломлены трагедией, измучены ужасным чувством вины за то, что подсмеивались над Пушкиным и что потерпели неудачу, пытаясь помочь ему, все еще не зная многого, — не зная, что Дантес пошел на обман, чтобы устроить встречу с Натальей Николаевной с глазу на глаз, что он пробовал заставить ее оставить мужа, что барон Геккерен, будучи в сговоре со своим приемным сыном, вел себя как сводник. Я убеждена, что то были те самые «неизвестные обстоятельства», которые постепенно открывались близким друзьям Пушкина. Более того, они не знали — что и обнаружили со временем, — что сама эпоха, несмотря на царившие тогда свободные нравы, в ужасе и отвращении отвернулась от тех двоих, кто составил необъяснимый дуэт в действиях против женской добропорядочности. Этот союз казался еще более неприятным и чудовищным тем, кто разгадал его тайные мотивы. Можно предположить, что сомнительные, неблагородные и бесчестные действия Жоржа Дантеса и Якоба ван Геккерена — этих своего рода двух «бедных дьяволов», потерявших голову от любви, — могли показаться дьявольским заговором.

Покинув Пушкина в тот субботний полдень 21 ноября, Соллогуб пошел на еженедельную литературно-музыкальную встречу к князю Одоевскому, где, как и рассчитывал, он нашел Жуковского и сообщил ему последние новости о том, что видел и слышал. Жуковский тут же поспешил к своему другу. Он убедил его не посылать письмо Геккерену. На следующий день он просил царя об «отеческом совете» для Пушкина, чтобы тот смог смириться с отказом от дуэли, касающейся вопроса чести.

И случилось так, что во второй раз через много недель Пушкин должен был опять отказаться от своих намерений, подавить свою импульсивную натуру и сделать шаг назад. Двойное отступление есть поражение. Что остановило его 21 ноября? Разумные аргументы Жуковского, конечно, сыграли свою роль: скандал, в который было бы вовлечено его семейство, будущее его детей, уязвимая ситуация его невестки, неодобрение и огорчение царя и так далее. Возможно, он и сам имел некоторые сомнения в истинности собственных обвинений. Но было и еще кое-что — и корни этого уходили глубоко в темную неизвестность, гораздо глубже того, что лежало на поверхности. Не страх смерти — Пушкин всегда смотрел ей в лицо с ледяным самообладанием, но сожаление о жизни, которая вынуждала его на каждом шагу оглядываться в ужасе и отвращении назад, на только что пройденный им путь. Он никогда не совершал преступлений, никого не убил и не предал, никогда не нарушил слова чести. То, о чем он сожалел, было другое: он жил и писал стихи. Само существование — первородный грех, который грызет совесть поэтов, сведущих в легкости и чистоте небытия. И теперь он почувствовал новое сожаление, поскольку понял, что с «почти сверхъестественной, и все же как бы реальной, силой он стал безрассудно увлечен смертью». Он познал эту почти осязаемую силу, был захвачен ею, но якорь его рассудка крепко удерживал его на земле. Отягощенный этим тяжким бременем, он был вынужден задержаться в этом мире — так заманивают в ловушку сбившихся с пути херувимов, и крылья их опутывает ежевика при тайном посещении человеческих долин. И в течение всего времени, которого требует жизнь, самый беспощадный из кредиторов, он чувствовал таинственный аромат, доносящийся до него, — аромат, который он обнаружил во многом, что он сделал, сказал и написал: горький аромат, отталкивающий и опьяняющий одновременно, как наркотик.

23 ноября 1836 года, в начале четвертого, после обычной для него дневной прогулки царь Николай I принял Пушкина в своем личном кабинете в Аничковом дворце. Это была вторая необычайная аудиенция, которой государь почтил поэта. Десятью годами ранее, 8 сентября 1826 года в Михайловское прибыл курьер, чтобы сопроводить Пушкина в московский кабинет нового царя. «Что бы ты сделал, если бы был в Петербурге 14 декабря?» — спросил царь. Пушкин бесстрашно ответил словами, которые вскоре стали знамениты: «стал бы в ряды мятежников». Встреча продолжалась больше часа. «Сегодня у меня был долгий разговор с умнейшим человеком в России», — отметил царь в тот же вечер на балу у маршала Мармона.

вернуться

63

Возможно, что открытие этого письма вновь было «находкой» и удачей, которая позже дала основания для подтверждения некоторых подозрений Пушкина. Но можно себе представить, что Вяземский поверил бы с трудом в то, что поэт послал такое письмо главному жандарму — это яростное послание без доказательств, которых от него потребовали бы при самом начале расследования. Видимо, Вяземский знал, что письмо не отослано.