Изменить стиль страницы

В лаборатории Каретников мимоходом подбрасывал дельную идейку одному из своих аспирантов, ловил на себе его восхищенный взгляд и, подстегнутый этим, тут же просматривал статью другого сотрудника, безжалостно сокращал ее почти вдвое, то есть придавал статье ту сдержанную суховатость изложения, которую сам любил и которую требовал от своих сотрудников.

Но и делая все это, разговаривая, выслушивая, помогая, он не переставал чувствовать, что ему мало, мало этого, что он может еще столько же, да что там — больше, гораздо больше... Как жаль, что сегодня неоперационный день!..

Каретников расхаживал по клинике, как по сцене, ему нравился в себе такой вот размах, импровизация, он все время ощущал как бы зрительский интерес окружающих к каждому его слову, жесту, даже к паузе, и, как на сцене, когда играешь короля, ему не особенно приходилось заботиться о внешних приметах этой роли. Сколько угодно он мог держаться на равных со своими сотрудниками, мог шутить, мог им позволить даже не согласиться с ним в каких-то частностях — на него, короля, все равно играли во многом они сами: своей готовностью откликнуться на его шутку, тем вниманием, с каким воспринималось каждое его слово, даже успокоенностью, уверенностью на их лицах, что с его появлением на кафедре все теперь будет несложно, все сделается своевременно, всему найдется правильное решение.

Высокий, чуть уже седеющий, но по-спортивному подтянутый и стремительный, в безукоризненном хрустящем халате, из которого выглядывал у отворотов яркий, со вкусом подобранный галстук, забыв иной раз и перекусить в институтском буфете, шел затем Андрей Михайлович на лекцию, предвкушая и тут успех. Он знал, что читает свой курс интересно, что студенты ходят к нему не по принуждению деканата, что на его лекции бегают и с других потоков, а какой-нибудь смущенно-обиженный преподаватель заглядывает перед самым началом в переполненную аудиторию и с подчеркнутой безмятежностью, как бы шутливо спрашивает: «Андрей Михайлович, к вам тут мои не забрели случайно?» Студенты — для его коллеги до обидного дружно — кричат: «Нет, нет!» — а он, Каретников, лишь руками разводит в ответ: мол, видите, не забредали... Он понимал, конечно, что надо бы погнать «чужих» из аудитории — неудобно же, в самом деле, перед коллегой, да и как-то не очень все это педагогично, — но не умел отказывать себе в удовольствии лишний раз почувствовать свою удачливость.

Это ощущение еще больше крепло в нем, если потом, по дороге домой, ему вдруг случалось увидеть симпатичную незнакомую женщину, за сколько-то шагов до нее встретиться с ней глазами, почему-то сразу понять, что и ты ей тоже нравишься, и все беспомощно и растерянно мечется в тебе, потому что, приближаясь, уже чувствуешь, знаешь по прошлому своему опыту, что ничего ведь так и не успеешь придумать, чтобы заговорить с ней, и что ты, даже не поравнявшись пока, уже начинаешь терять ее, теряешь с каждым шагом навстречу, с каждой секундой... Разминувшись, вы оба в один и тот же момент оглядываетесь и, обезопасенные теперь расстоянием, которое как бы сразу снимает с вас всякие запреты и перечеркивает условности — ведь уже ничего не будет, и сейчас мы навсегда потеряемся! — вы уже почти с нескрываемой взаимной симпатией издали улыбнетесь друг другу, как люди, которые только вдвоем и знают, что им сейчас хорошо было и что это, в сущности, вполне простительно, раз они никогда больше не встретятся.

Впрочем, потом, вспоминая то ощущение секундного праздника в душе, он никогда не был уверен, нужно ли по-настоящему жалеть, что такой вот мимолетностью все и заканчивалось. Кто знает, с усмешкой философствовал Каретников, может, эти встречи потому лишь и оставляют такой след, что они обречены с самого начала и мы хорошо это понимаем? Может, грустная неизбежность потери только и придает им какой-то особенный смысл? Да и вообще, наверно, у большинства так: по-настоящему желанные и красивые женщины всегда почему-то не наши.

Стоило так подумать о себе — в третьем лице, приобщив себя ко всем, — как это сразу же успокаивало, раз свое невезение можно было распространить еще на кого-то, а тем более — на всех. К Андрею Михайловичу тогда немедленно возвращалось чувство ускользнувшего комфорта, восстанавливалось пошатнувшееся было душевное равновесие, которым он так дорожил и которое всегда поощрял в себе как непременный залог благополучия.

Вечером, когда Андрей Михайлович переступал порог своей квартиры, все, что он слышал, видел и делал в первые же минуты своего появления, не отличалось хотя бы видимостью разнообразия и почти не зависело ни от его настроения, ни от времени года, ни от того, чем были заняты в этот момент его домашние.

Еще от дверей он слышал обычно телефонный звонок. Если Каретников и употреблял иногда — разумеется, не вслух — матерные слова, то это бывало скорее всего именно в такие вот минуты. Удивительно, но, отреагировав подобным бессмысленным и несложным образом, он чувствовал, как тут же наполовину снимается досада и он обретает по отношению к телефонному звонку даже кое-какой юмор. Порой Андрею Михайловичу приходила шальная мысль, что либо телефон в их квартире вообще звонит не переставая, либо у этого аппарата какая-то ехидная избирательная реакция на его, Каретникова, появление. Слишком велико было число совпадений, чтобы попытаться объяснить это явление как-то иначе и более серьезно.

Его бесило, что, словно назло ему, именно тогда и звонят чаще всего, когда он только-только с работы пришел. Жена и мама, конечно, на кухне, отец еще в школе, дочь в своей комнате или в институте, сын на улице гуляет, а квартира у них большая, старинная, и, когда включен на кухне телевизор, оттуда не слышно, как звонит телефон в прихожей.

И пусть себе звонит, чертыхается Каретников, едва переступив порог. Услышат сами — хорошо, а нет — можно и вообще никого не звать. Но телефон все не умолкал, а Каретников не мог долго переносить настойчивые телефонные звонки, ему начинало мерещиться, что вдруг в это самое время, в эти минуты, что-то такое происходит, что как раз его касается. Может, в клинике, с кем-нибудь из больных, или еще что-то, а никак не дозваться. Нет, в самом деле: так долго и упрямо можно разве только о помощи взывать, — и юмор вперемежку с досадой, как он поначалу воспринимал этот звонок, появившись в квартире, сменялся некоторым беспокойством. А вдруг кому-то действительно позарез нужно к нему дозвониться? Мало ли что...

Андрей Михайлович не терпел нарушенного в себе равновесия, и, не успев переобуться в домашние шлепанцы, а то и в одном из них — на другой ноге так и оставалась расшнурованная, но еще не снятая туфля, — он, шаркая и прихрамывая, спешил к телефону, чтобы поскорее обрести душевную ясность: все в порядке, ничего не нарушилось, просто кому-то из знакомых пришла в голову мысль пообщаться с кем-нибудь из его домашних.

Так оно и оказывалось, и тогда Андрей Михайлович, успокоившись внутри себя, давал выход внешнему своему раздражению: в конце концов, у них дома когда-нибудь будет спокойно?! Ну что за вертеп?! Хотя бы здесь отдохнуть после напряженного дня — так нет! Вот теперь, даже не раздевшись с улицы, нужно идти на кухню звать Лену к телефону.

Иногда голос в трубке бывал и мужским, совершенно незнакомым, но Каретников, в таких случаях особенно недовольный, никогда не интересовался у жены, кто звонит ей. Как и большинство мужей, которые, быть может, даже и не осознают этого, он считал, что, во-первых, уж его-то жена не из тех женщин, кто вызывает какие-либо сомнения в своей верности, а во-вторых, Андрей Михайлович был достаточно уверен в себе и к тому же самолюбив, чтобы показать, что его интересует, с кем из мужчин Лена разговаривает.

Кухня у них неправдоподобно огромная, двадцать с лишним метров, телевизор и радио включены чуть ли не на полную мощность, притом, занятые кухонными делами, жена и мать еще и громко переговаривались, чтобы услышать друг друга. Кто-то из них подходил порой к телевизору, переключал программу, настраивал резкость, хотя потом, если и взглядывали они на экран, то хорошо если через полчаса, через час, да и то лишь мельком. А бывало, что и вовсе потом не смотрели.