Игра в кошки-мышки кончена; ее пришли убивать. Ее уже убивают. Она убита. Ее больше нет – есть только привычка думать, что она есть. Привычка жить по привычке.

Сопротивление бесполезно. Она – если все-таки это была она, еще была, если она ошиблась, решив, что ее больше нет, – забилась в угол себя самой, откуда видела, как, пуская слюну, дергаются ее белые губы, оцепенелая, словно натянутая на раму устремившимся вверх давлением и поднявшейся нежданно тошнотой. Во всем покорная отныне своей победительнице и госпоже – Смерти.

Древнее упрямство, гордыня ее отцов и дедов, спрессованные в ней, последней в их череде, хрустнув, переломилась, как соломинка в сильных руках; и точно так же в тот же момент вошла ей в сердце тонкая горячая игла, шипя от охлаждения ее остывшей кровью – и, хрустнув, обломилась, когда сердце, повиснув на вошедшей в него игле, сломало ее собственной тяжестью, сохранив в себе отломившийся кончик.

Вот она, ее Кащеева смерть.

Не страшно, только больно; так больно, так… убей быстрее, чтобы перестало задыхаться. Чтоб не вдыхать и не выдыхать.

Если Смерть не вытащит кончик иглы из сердца, она умрет от боли невозможных вдоха и выдоха; если вытащит – умрет от кровотечения сердца. Ей ничего не оставалось, как покорно ждать решения Смерти, каким из двух способов лучше расправиться с ней.

Неожиданно боль уменьшилась; со спадом боли спало и давление и почти прекратилась тошнота.

Она поняла продырявленным, уже истекшим кровью и готовым к наполнению новым знанием пустым сердцем: это награда за ее поведение. Подтверждалось – она имеет дело с Силой одушевленной и чего-то хотящей от нее. Своей готовностью подчиниться и дотерпеть до конца жизни Галя Абрамовна этой Силе – угодила, получив в награду облегчение смертных мук. Она получит еще сил расстаться с собой, если будет и дальше слушаться.

Старуха полностью положилась на Смерть. На нее одну теперь и была вся надежда; как бы та ни была зла, похоже, сейчас старуха, пусть на краткий срок, попала в число ее любимчиков. Смерть не оставит ее своей милостью – ей и нужно-то самую малость, пару минут переносимых боли и тошноты, чтобы успеть умереть.

Ей дали видеть, что происходило внутри нее, при свете тусклого фонарика. Галя Абрамовна видела, как душу ее отделяют от тела. Теперь она воспринимала происходившее с ней как ласку, чувствуя, как от внутренних стенок ее естества отлепляют ненужный уже, но присохший к стенкам души пластырь отжившей свое жизни, доставляя ей нежную, щекочущую боль наслаждения. Нега становилась все более пронзительной, и Галя Абрамовна все сильнее чувствовала связь ее с чем-то давним и некогда важным, чего никак не могла вспомнить и о чем помнила только, что этого она не вспоминала никогда.

Нежная боль еще усилилась – и тут она вспомнила: запах деревянного дома, каким бывает он в конце долгого жаркого июля, днем: ровный запах нагретых сухих старых досок и влажной половой тряпки; увидела луч июльского солнца, бьющий в окно, расщепляя и превращая в пыльное легкое кружево все, что стоит на его пути, даже сам воздух, остановившийся воздух остановившегося июльского дня в Самаре 1918-го года. В луче стоит кружевной человек, и человек этот – квартирующий у них чешский поручик Мирослав Штедлы; и он смотрит на нее выдвигающимся из луча, как объектив из фотоаппарата, взглядом. Его розовое, по-детски пухлощекое, по-взрослому бритое лицо с синеватыми щеками, его странные белесые ресницы; выдвинутый вперед взгляд из-под тяжелых, иностранных век следует за всеми ее передвижениями по комнате; ее ноги, одетые в полосатые, сине-белые носки до икр и обутые в красные сафьяновые чувяки. Ноги передвигаются по дощатым вощеным, скрипящим половицам… Мирослав приближается, продолжая неотрывно глядеть на нее; легкий запах подмышек, как когда обтираются холодной водой до пояса, но не очень тщательно, и одеколона после бритья. Она чувствует вдруг, как эта здоровая жизнь иного, непохожего на ее, мужского тела становится для нее необычно интересной, как между ее и его телом устанавливается связь. Ее камнем вниз от страха впервые – желания упавшее сердце, ее душа, взалкавшая впервые выхода из тела и открывшая на вылете: выйти за пределы тела почему-то можно лишь при помощи тела. Чувство, заставляющее мириться и со стыдом впервые обнажаемого перед иным, ино-полым существом тела, и с болью первой близости, наполняя и стыд, и боль густой, медово-тягучей сладостью: чувство неизбежности физического выражения любви. Плотское чувство духовной природы даже мимолетной, даже ненастоящей, подменной любви, как, сам того не зная, – однако с ее полузнающего согласия, – подменил Алексея Дмитриевича Мирослав, слишком своевременно оказавшийся на ее пути и ушедший затем навсегда из ее жизни (так, что она почти никогда – а то, что с е й ч а с, вообще ни разу – и не вспоминала о нем, отце своего ребенка), вместе с остатками Поволжской группы полковника Чечека, откатившимися к Уралу после взятия Самары 8-го октября 18-го года 4-й армией Восточного фронта…

И Галя Абрамовна увидела снова тогдашние свои ноги, но уже без чувяков, в одних носках, скрывающих до икр ноги, голубовато-белые во всю обнажившуюся до бедра длину; она испытала снова остро-сладкое бесстыдство соединения, и энергия любви слилась в ней с энергией смерти в общем стремлении вовне, за пределы себя.

В страшном блаженстве исхода.

Границы тела размывались, проницаемые струящимися потоками ширящейся души, так, что тело не могло уже отдавать себе отчет, каковы его точные формы; место же четкого контура тела в наступившей с приходом Смерти темноте заняло слабое свечение, вызываемое, вероятно, трением души о тело при переходе его границ.

Старуха решила, что так и умрет, истекши душой, как кровью, но она ошибалась – с ней продолжали что-то делать, и она поняла, что ее только приготовляют к тому, чтобы умереть и чтобы все получилось правильно.

Вдруг ее закрутило и понесло, и бросило на самое себя, как девятибалльная волна бросает корабль на рифы. Но она не разбилась; вместо этого Галя Абрамовна ударилась о мягкое, податливое нарочно – затем, чтобы затянуть ее в свою воронку. Этой воронкой оказалось ее собственное горло. Ее стремительно несло вверх, лишенную тяжести, как выныривают из глубока на поверхность. Однако вынырнуть, выхлестнуть из себя она никак не могла, потому что вынырнуть можно было только через горло, а оно у нее всегда было узким…Галя Абрамовна комом застряла у себя в горле, испытывая сильнейшие муки удушья, виновницей которых была сама же. Она попыталась вернуться на прежнее место, чтобы разогнаться и все-таки выскочить, но вернуться против течения не получалось – слишком сильным был напор Смерти, выдавливающей ее из себя самой, как зубную пасту из тюбика, несущий ее вон, во тьму кромешную, туда, где она – кончалась. Старуху выдавливало сквозь ее слишком узкое горло, забивавшееся ею, – и ни с места. Она не могла уже переносить эту давильню Смерти, не дававшую ей толком умереть, а ее все продолжали вбивать ей в горло, раздирая его, слишком грубо помогая ис-пустить дух; все вкалывали ею по ней же, заколачивая ее – в нее, чтобы она, наконец, вышла… И старуха закричала от бесконечной невыносимости боли, как кричала когда-то во время родов – ей казалось, как и тогда, что боль нужно перекричать, чтобы та умолкла, – закричала изо всех сил: “Это когда-нибудь кончится?!” – закричала холостым криком, который ее забитое ею горло не могло издать вслух, но в мертвых ушах, словно они ожили от Смерти, зазвенело: “Когда-нибудь, когда-нибудь это коОончится?!!” В мозгу все лопалось от неистового протяжного крика, но сама Галя Абрамовна немотствовала, и только ходил судорожно ее кадык, как если бы она подавилась слишком большим куском.

И все же в этой невообразимой боли было, как и тогда, во время родов, что-то, что помогало ее переносить; то, что жило в ней всегда, что делало возможной, почти сносной ее жизнь последних дней, когда бессмысленность и безнадежность ее выяснились совершенно. Сила, скрывавшая в себе ответ на все безответные вопросы последних дней; а между тем ее-то, эту силу, старуха не брала в расчет, так как слилась с ней настолько, что не в состоянии была обнаружить ее существование. Она повсюду искала очки – в очках, все время бывших у нее на носу.