Но сон она запомнила и, задавала она в самом деле этот вопрос или его задавал диктор из сна, неважно, – она именно этот вопрос очень хотела бы задать, да еще так связно и внятно, как не смогла бы нынче, не имея прежней способности связной рефлексии.

Она запомнила не только вопрос. Она запомнила ответ.

Да, вот тебе, ешь; спрашивали – отвечаем.

Сделать это могла только вот какая сила: бессовестная, безжалостная, коварная и циничная. Чтобы поиграться.

Судьба играет человеком, а человек играет только на трубе – это не шутка. Эта надо понимать буквально.

Страшное дело. Страшное дело – вся наша так называемая жизнь. Как до нее раньше это не доходило? Это же так просто – как наглядно ей это только что представили!.. А может, и хорошо, что не доходило? И хорошо, что не доходит до всех кругом в полной степени? А то бы как тогда жить? Как прожить целых восемьдесят семь лет с полнотой этого знания? А ведь она их прожила; вот и хорошо. Да, но…

Но все это значит… это значит…

Это значит – что она есть, эта Сила. Коварная, жестокая, и – умная. Сознательно играющаяся нами, мной. Ей что-то нравится и не нравится. Она издевается и смотрит.

Она живая! Живая Высшая Сила.

Вот это уж дудки. Этого никак быть не могло. Она никогда не верила в эти сказки для простаков. Ни в детстве, когда ее заставляли соблюдать субботу (да, а когда же ее мыли? не вспомнить; но не по субботам), и она не могла понять, если Б-г, Адонаи, Элохим – есть, то почему Ему жалко, если она в субботу поиграет во дворе с другими, со счастливой русской детворой. Ни в гимназии, особенно в старших классах, где девица лет 15-16-17, если хотела завести и поддерживать знакомство с приличными, интеллигентными молодыми людьми, должна была иметь в своем умственном багаже рядом с любимыми Гамсуном и Блоком еще и что-нибудь скучное, но интересное уже своею полуразрешенностью, совсем не входящее в гимназическую программу, и главное, умное – Фейербаха, Бебеля, Маркса и еще что-нибудь новенькое из наших, Плеханова или Струве. Надо было прочесть хотя бы по десятку страниц у каждого. И она читала подчеркнутое другими, очень умными, и верила прочитанному – в том и состояло гимназическое credo, чтобы верить во что угодно, но непременно противоположное тому, чему учат преподаватели.. А когда еще раньше, на уроках Закона Божьего седовласый и чернобородый отец Петр отправлял их двоих, ее и Цилю Рубинчик, из класса – как завидовали тогда им все девочки, а те, кто сидел у окна, во все глаза глядели, как они прогуливались по школьному двору, уплетая пироги с морковью, ливером или солеными рыжиками, купленные здесь же во дворе у конопатого рыжего разносчика Фили по пятаку пара. Да, то были упоительные минуты вкусного безделья при общей скучной занятости и зависти – баловни судьбы; и Геля, Галя, которой зеленый шум ее весеннего цветения мешал услышать что-либо и кого-либо, кроме себя и этого восхитительного шума в себе, среди подружек с жаром отрицала не только бытие Бога, но и вообще существование каких бы то ни было сверхматериальных сил.

Абрам Наумович, ее отец, только что не молился трижды на день “бецибур” и не носил цицита под верхней одеждой; однако соблюдал субботу, постился перед Йом Кипуром и Рош-Гашана, в ночь же на Йом Кипур совершал капорес: трижды вертел над головой петуха, что-то произнося себе под нос на иврите; после чего петух съедался в отваренном виде в бульоне, зарезанный перед тем, разумеется, по всем правилам шехиты, так, чтобы в бедной птице не осталось и кровиночки. В детстве ночные манипуляции с петухом, ужасая, завораживали ожидающую, изо всех сил не спящую, чтобы подглядеть, Гелю; в детских ее снах страшный обескровленный петух, теряя перья и тряся бородкой, налетал ее клюнуть, нацеливаясь прямо в горло – напиться ее крови, чтобы возместить потерю своей (много позже, услышав постоянное Машино: “Не клевал тебя еще в… жареный петух, Абрамовна!”, она тут же вспоминала свои страшные детские сны); в юности же петуховращение отвращало, а более смешило ее своим полным несоответствием начинавшемуся ХХ веку. Отец был властный человек, твердых устоев, хотя и коммивояжер – профессия, трудно совместимая с отсутствием гибкости и терпимости, – причем коммивояжер преуспевающий. Но и Галя твердо стояла на своем – на своем ли? а собственно, что такое “свое”, кто-нибудь пробовал вынуть из сваренной яичной лапши вбитое в ее тесто яйцо? – на том, что “наше время, научно разоблачившее библейские выдумки, дало нам подлинную свободу совести взамен рабства перед несуществующим Богом”. “Плохо я тебя воспитывал, – отвечал мрачно Абрам Наумович, – плохо я тебя воспитывал, Геля. Не порол я тебя, Геля, гореть мне за то в шеоле. Напрасно не послушал я мудрости Соломона: ломай своему чаду хребет в юности, дабы он не посрамил твоей старости”. Видимо, сохраняя надежду не попасть в конце завидно удавшегося коммивояжерского пути в означенное место, совершенно не подходящее для коммерции и вообще ни для чего, кроме того, чтобы в нем, не торгуясь и не обговаривая сроки, горели грешники вместе с их смрадными грехами, – и с этою высокой целью замаливая свое греховное отцовское мягкосердечие, он категорически настоял на своем, наотрез отказав Алексею Дмитриевичу; по его и только его вине влюбленные смогли соединиться лишь через несколько лет, когда у нее уже был ребенок от человека в ее жизни случайного, хоть и первого ее мужчины… ах, кто не жил в гражданскую, тот никого и ничего в том времени не поймет… а кто жил в ту пору, не понимал ее тем более (вот и отец, узнай он об истории с Мирославом – а ведь сам виноват в убийственной иронии историоносной судьбы, взамен отринутого им, по крайней мере, своего, русского гоя, подкинувшей его дочери на свято место гоя же, так еще и чужого, вообще какого-то чеха или словака, кто их там разберет, – умер бы от разрыва сердца, не умри он на полгода раньше, в январе 18-го, и именно от разрыва сердца, но по причине других и куда больших потрясений, пока она, волнуясь и приветствуя все политические перемены, тем не менее усердно – отцовская кровь, пусть и восставшая против отцовской веры, – заканчивала зубоврачебные курсы в Москве).

Алексей Дмитриевич: чистейший человек, все простил, забыл и любил Зару, как говорилось уже, чуть ли не больше, чем родную дочь. Но Галя Абрамовна не простила ни отцу (а себе? как сказать… себе и не то прощаешь… хотя, конечно, справедливости ради не стоило бы), ни Богу, которого не было, но вера в него, а по большей части религиозные предрассудки – были, жили; невежественные национально-религиозные предрассудки, калечащие судьбы ни в чем не повинных любящих людей!.. Поди пойми после всего Алексея Дмитриевича, что-то вдруг ненароком за пару месяцев до своей совершенно неожиданной кончины взгрустнувшего и, помолчав довольно долго (впрочем, он, не будучи молчуном, никогда не был и говоруном, в отличие от Марка), молвившего: “Умру – отпоешь”. И спустя некоторое время, поскольку она непонимающе-растерянно и даже чуть враждебно молчала в ответ: “Не поняла – так и не беда. Кто бы в этом хоть что-нибудь понимал. Ты просто сделай, как я прошу, договорились?” Это Алексей-то Дмитриевич, всю жизнь ходивший этаким вольтерьянцем в старом, досоветски-атеистическом стиле, посмеиваясь в усы над религией и отпуская анекдоты про попов! Надо же, кстати, чтобы его мать, Ксения Владимировна, одна из самых безалаберных женщин, которых она знавала, под конец жизни постриглась в монахини, где-то в уже советской Эстонии, сразу после войны. Русский православный монастырь в Эстонии, подумать только: у себя закрываем, а у них свои открываем… или он уже был там у них, наш монастырь у них, а мы его у них только не закрыли, в отличие от себя?.. В молодости Галя Абрамовна приветствовала самые решительные меры по борьбе с церковью – оплотом деспотизма, апологетом невежества и проповедницей рабского смирения и покорности; однако с годами изменила свою точку зрения – то ли сама охолонула, то ли точка зрения, за неимением более деспотизма, неравенства и покорности, перестала быть актуальной. Конечно, по существу она стояла на том же, что и в юности – дважды два будет четыре независимо от того, актуально это или нет. Но во всем нужна мера и здравый смысл. Вот хоть и монастыри: кому они в наше время мешают? Умный, дельный, полный сил и энергии человек в монахи не пойдет; зато – какое утешение, прибежище для одиноких, старых, обездоленных, слегка тронувшихся рассудком – это же прорва, а не страна, при самой хорошей власти всем обеспеченной жизни не хватит, всегда будет тьма несчастных и несчастненьких; и вот, чем отводить для них специальные службы и помещения, умножать штат чиновников, которые все равно всегда, при любой власти будут грести под себя и в данном случае только наживаться на чужих несчастьях, – вот уже готовая служба СОС, именно, ведь в монастырь идут для спасения души, а заодно и бесплатно подкормиться, так вот им всем уже отведены, уже готовы места, пооткрывать треть, не больше, закрытых монастырей – и проблема решена. Правда, почему не дать несчастным их любимого опиума? Кому от этого хуже? Это уже неоперабельный случай, неисправимая публика, и пусть горбатого исправляет могила. И ведь как хорошо, все при деле, мы тут трудимся, они там за стенами молятся, а по улицам не стыдно и иностранцев провести. Да, с разрушением храмов и монастырей перегнули палку. Храм, что ни говори, – памятник культуры. Это воплощение не только худшего в народе, но и лучшего в нем: его представлений о прекрасном, стремления ввысь, в небо.. Его строят как дом для Того, Кого нет, но нет Его – по законам красоты, отрицать которые глупо, если только ты не поставил себе первостатейною целью быть прежде всего оригиналом (стоит ли говорить, что она знала одного такого оригинала). А что сделали в 32-м с кафедральным собором? Стоял себе на центральной площади, в ста пятидесяти метрах от ее дома, огромный белокаменный собор. Она с детства привыкла к тому, что он стоит, стоял и будет стоять – всегда. Но, видно, нет на земле ничего, что будет всегда – стоять, лежать, сидеть. Кого-то из тех, что сидят, ни с того ни с сего возьмут и выпустят; то, что чересчур уж крепко стоит на земле, обязательно свалят… Как грохнет однажды – стекла повылетали; смотрит – а собора-то нет. Не может быть! Может. Аллес мёглихь. Взорвали, смогли. Взорвать динамитом этакую махину – зачем, когда уже все оборудование для планетария было припасено? И стоящее было бы дело. Красивое – сохранить, а вредное пере… профилировать? Перековать мечи на… как их?.. орала. Кто они такие, эти “орала”, никогда толком не знала; но сказано блестяще. На