Изменить стиль страницы

— Приведу, если что, — сказала Груня. — Да и не такой он у нас горький пьяница, что вы, маманя, беспокоитесь?..

На улице было темно и душно, и Груня тревожно посмотрела в предгрозовое небо: толстые, будто отваленные лемехами пласты облаков скрыли звезды, ветер гнул в палисадах угрюмо шумевшие тополя.

«Как бы беды не стряслось! — подумала Груня. — Обошла бы хоть стороной».

Из темного проулка, сея пыль, вылетела белая, запряженная в легкую бричку лошадь, и кучер вдруг круто осалил ее.

— Будь ласковая, скажи; где тут проживают Васильцовы?

Фонарь бросил на бричку тусклый, беспокойный свет, и Груня словно онемела: на пышно взбитой охапке сена сидела, держа в руках чемодан, белокурая девушка, как две капли воды, похожая на ту, которую Груня видела в горенке на фотографии.

Девушка повторила вопрос, и Груня, чувствуя, как все начинает дрожать в ней, едва нашла в себе сил спросить:

— А вам кого надо из Васильцовых?

— Да Родиона Терентьевича!

Груня отступила от брички, точно отброшенная кулаком в грудь, и махнула рукой на свой дом.

Бричка проехала мимо, а Груня продолжала стоять, бессмысленно глядя вслед. Значит, она тогда была права. Соловейко приехала к Родиону, как жена! ОЙ, да что же это такое?..

Ее вдруг охватило безудержное, слепое отчаяние. Хотелось бежать, кричать, лишь бы не стоять на месте. Но едва Груня сделали несколько шагов, как ощутила противную, бессильную дрожь в руках и ногах. Спотыкаясь, она дошла до телеграфного столба, прислонилась к нему, и сразу заныли над головой провода, будто голосили от горя бабы.

Зашлось сердце, глаза кололо сухим жаром; Груня хотела плакать и не могла.

Из освещенных, распахнутых настежь окон черемисинского дома хлынула песня:

Снова замерло все до рассвета.
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь.
Только слышно на улице где-то
Одинокая бродит гармонь…

Песня выпрямила Груню. Не помня себя, она нырнула в темный проулок и побежала.

Через минуту под фонарем остановился Силантий Жудов и, щурясь на светлые окна, слушал перевитые грустью слова песни:

Будто ищет в потемках кого-то
И не может никак отыскать.

С тех пор как Снлантий вернулся из армии, он ни к кому не навязывался со своей дружбой. Ему казалось, что односельчане делали вид, будто нет им никакого дела до его прошлого, но в их отношении к себе он чувствовал заметный холодок.

Силантию не доверили трактор, а всю весну он ходил за плугом, казалось, только затем, чтобы быть одному на пашне, поменьше мозолить глаза людям. Вспахивал он обычно за день больше всех в колхозе. Раньше о нем наверняка написали бы в газете, похвалили, поставили в пример другим, ко теперь все как будто настороженно присматривались к нему. Иногда ему хотелось остановить первого встречного, пригласить распеть бутылочку, но он не решался.

Порой являлось нетерпеливое, как боль, скручивавшее желание — бросить все и уехать. А дети? А Варвара? Нет!

И Силантий скрипел зубами, топал подступающую к сердцу мутную волну тоски, напрягался в работе, точно шел на виду у всех по краю невидимой пропасти.

Стоило ему почувствовать себя свободным, как он испытывал еще большие муки: жена сразу куда-то исчезала, вот как сегодня к Черемисиным, ребятишки сторонились, даже подарки и потачки не делали их более ласковыми.

Ты признайся, чего тебе надо,
Ты скажи, гармонист молодой.

Силалтий затоптал сапогом окурок и, сунув кулаки в карманы брюк, вразвалку зашагал навстречу льющемуся из окон свету и песне.

Но у калитки будто кто стреножил его, он повертел в руке железную скобку, подумал и, горбясь, присел на лавочку возле дощатого забора. Кому он нужен здесь, незваный гость?

А в избе пели песню за песней, легко и раздумчиво, будто плыли в безветренный летний вечер на лодке, доверив ее зыбкому, неторопливому течению.

На самом видном месте, как рулевой, сидел Гордей Ильич Чучаев — бритоголовый, в защитного цвета гимнастерке, на плечах темнели следы от погон, на груди празднично алели ордена. Загорелые, кирпичного цвета щеки его играли румянцем. Оглядывая улыбчивыми глазами гостей, до отказа заполнивших избу, заставленный бутылками и закусками широкий стол, Гордей Ильич изредка молодцевато подкручивал коротко стриженные гвардейские усы, седые, словно заиндевелые, и подмигивал дочери: «Ну, не бравый ли?»

Иринка была счастлива. Она сидела между ним и Григорием, пела, и картавый переливчатый голос ее подымался над хором и звенел, как струна.

Обласкивая взглядом ее разгоревшееся лицо с нежными ямочками, Григорий подпевал глуховатым баском. Он расстегнул верхние крючки светло-зеленого офицерского кителя, на темной от загара мускулистой шее особенно выделялся белый целлулоидный подворотничок. Правый, плоский, рукав был аккуратно заткнут за кожаный ремень. Так же, как и на гимнастерке Гордея, на груди Григория слепяще вспыхивали медали и алели лепестками мака два ордена Красной Звезды.

Приличие заставляло Иринку сдерживать свою радость, но изредка, когда она встречалась с глазами Григория, такими доверчивыми и ласковыми, к ушам, запалив щеки, подползал огонь. Как бы помогая ей поднять песню, Григорий наклонялся к девушке, и тогда над самым ухом чистым серебром вызванивали медали.

Никого не видя за столом, кроме Клани, Ваня Яркин пел старательно громко. Блестели, как солома на солнце, вымытые его волосы, пунцово пламенели уши, потели очки, Ваня пел с наивной лихостью оглушительно и временами фальшиво.

Рука его как-то сама собой нечаянно коснулась руки Клани, и она, боявшаяся жалости и снисхождения, взглянула в его глаза и поняла, что ей нечего тревожиться. Все не раз говорили ей о Ваниной любви, Только сам он молчал. Почему? Сейчас она с робостью и боязнью глядела на него: не смеется ли?

Комкая в кулак пышную кудель бороды, с одобрением и завистью поглядывал на Гордея принаряженный Терентий. И тоже по-солдатски прямил спину, подпевал молодым голосом. Глаза его беспокойно искали среди гостей невестку.

Шевеля блеклыми губами, дед Харитон покачивал головой в лад песне я следил за сидевшими напротив Матвеем и Фросей. Голос невестки так украшал эту душевную, похожую на старинные сибирские напевы песню.

Тихие подголоски, грустя и жалуясь, свели песню на убыль, но она еще долго сочилась в душе у каждого.

— Вот мы, Гриша, и дома! — вздохнув, протирая кулаками глаза, хотя они были сухие, сказал Гордей Чучаев. — Пока не запели, все не верилось.

— Мы и там песней душу отогревали, — отозвался Григорий Черемисин.

— Правда твоя, лейтенант, — согласился Гордей. — Всю Европу мы с тобой прошли, а чтоб так, как мы, русские, поем, не слыхал… И песни есть там хорошие и голоса куда с добром, а души в песне мало…

— Неужто там, кроме того, что плохо поют, ничего больше и нет? — спросил Краснопёров. — И поучиться у них нечему? И перенять для своей пользы?

— Мы ее, Кузьма Данилыч, Европу-то огулом и не хаем, — сказал Гордей и слегка коснулся тыльной стороной ладони кончиков усов. — Там тоже трудовой народ на своих плечах государство держит, да только до народу-то никому дела нет, А у народа всегда есть чему поучиться, ничего зазорного в этом нету. Я вон печки в одном месте перенял на особый манер ложить. Но если в целом взять, то народ там отсталый, забитый. С нами им не равняться.

— Это почему же? Неграмотные они, темные?

— И этого не скажу. — Гордей покачал головой. — Как бы это попроще тебе сказать… Люди, хоть они там и грамотные, а все будто в потемках живут…

— Загадки загадываешь?

— Нет, пошто? — удивился Гордей, и заиндевелые усы его шевельнула слабая ухмылка. — Людей я в Румынии, Венгрии, Австрии много повидал. Поговоришь там с деревенским человеком — и скушно делается. Без цели он живет, всю жизнь какой-то удачи ждет, словно она сама на голову ему свалится. Каждый в свою нору тащит, у каждого своя сусличья радость, а обшей радости, чтоб, скажем, как Терентий Степаныч за меня радовался, а я за него, у них это не заведено.