Увидев перед собой полный стакан водки, Силантий проглотил слюну. Зачем-то потер ладони и, не поднимая глаз, сказал:
— Будем здоровы… С приездом…
Он выпил, водка зло обожгла горло, и ему казалось, что все смотрели, как он пьет.
Опорожнив стакан, он осторожно поставил его на стол, подвинул себе ломоть черного хлеба, тарелку с малосольными огурцами; после стакана водки было легче, он стал озираться по сторонам и сразу увидел Варвару.
Она сидела наискосок от него, опустив к тарелке темное от прихлынувшей крови лицо.
«Дожил, — подумал он, — собственная жена стыдится меня».
Дед Харитон, сидевший рядом, все время подливал в его стакан. Силантнй пил, с каждым глотком чувствуя себя смелее. Глухота, с которой он не расставался, как вошел в избу, сейчас пропала, он уже различал знакомые голоса, и ему уже не терпелось, как прежде, отвести душу в разговоре.
Уловив оброненное кем-то слово «война», Сялантий провел рукой по лицу, словно стирая налипшие тенета, и сказал глухо, будто убеждая самого себя:
— Теперь войны не будет… — И, пожевав красными полными губами, добавил: — Не дозволят…
— Это кто же нас от войны спасет? Уж не ты ли? — звонко крикнул Григорий, и гости притихли.
Силантий подумал, что ему надо промолчать, не ввязываться в спор, но кто-то хрустнул в нетерпении пальцами, близко, казалось, у самого лица, он увидел большие, ждущие глаза Варвары и тихо сказал:
— Ты не кричи… Я кровью снял с себя клеймо. А кто старое помянет…
— Для тебя старое, а для меня… на всю жизнь!
Силантий скатал в пальцах хлебный мякиш, разорвал его на части, склеил. Потом кинул мякиш на зеркальный бок самовара и, покачиваясь, разминая широкие плечи, стал пробираться в передний угол.
Откинув с потного лба прядь волос, Григорий поджидал его, бледный, с плотно стиснутыми губами.
— Ладно, Черемисин, не разжигай себя, — не дойдя шагов двух до стола, сказал Силантий и остановился. — Моя жизнь тоже не сладкая была… Она меня не хуже твоего наказала, я за свое с лихвой отплатил…
Гордей потянул Григория за пустой рукав кителя, но по тому, как дернул плечами Григорий, понял, что парня бесполезно уговаривать, он не успокоится, пока не выскажет все.
Григорий качнулся и опустил кулак на стол — звякнула посуда; кожа на скулах натянулась, набрякли желваки мускулов.
— Если б ты мне тогда попался, я б тебе место другое определил… Сам бы ты и яму себе вырыл…
— Правиль-но! — рычаще согласился Силантий. — Но советская власть простила меня. И ты прощай! Давай руку — и дело с концом…
— Не дам, — сухо отрезал Григорий я сунул руку в карман. — Если б две было — и то не дал бы… И… уйди ты отсюда подобру-поздорову!..
— Куражишься? — Силантий распахнул ворот рубахи, обнажая крепкую, как еловый пенек, шею, и скривил губы. — Черрт с тобой!.. Возьми тогда свою гармозу и сыграй мне отходную!..
Внезапная тишина обожгла его, и он понял, что зашел слишком далеко.
У Григория вылиняли губы, он скреб пальцами клеенку и задыхался.
— Мама… достань мой баян…
— Зачем тебе, Гришенька?..
— Дай, говорю!
Мать испуганно метнулась к кровати, дрожащими руками нашарила под нею сундучок, вынула блеснувший перламутровыми пуговицами баян.
Григорий бережно принял его, погладил лады, лицо его стало совсем белым. Он приподнял баян, и матери показалось, что он сейчас со всего размаха ударит его об пол.
— Гришень-ка!
Два голоса слились в один — Иринкин и матери. Девушка кинулась от порога к Григорию, повисла на его руке, и он сразу стих, сгорбился и пошел к лавке.
В нежилой тишине избы странно тихо я спокойно прозвучал голос Гордея:
— Ты, Жудов, на Григория не будь в обиде. Может, он немного лишку с горечи сказал, но ты его за сердце задел. У него еще горит душа, и он помнит, что в самые тяжелые годы, когда его товарищи гибли, ты по лесам шатался. Когда люди крепко к груди Родину прижимали, ты оттолкнул ее от себя, — он помолчал, сумрачно глядя на понуро стоящего перед ним мужика. — Если бы моим сыновьям жизнь воротить, они тоже тебя бы сразу не простили.
— Не казни меня, Гордей Ильич. — Силантий сгорбился, опустив вдоль тела трясущиеся руки, глядя в пол. — Пала тогда дурная мысль в голову…
— Знаю, ты кровью свою измену смывал. — Много тебе прощено, но что-то, верно, в людях осталось. И, чтоб перед ними очиститься и веру в себя вернуть, тебе надо много сделать, горы своротить, почти что родиться заново…
Молча поднялась с лавки Варвара, запахнула шаль на груди и пошла к двери. И не успела она перешагнуть через порог, как Силантий рванулся из избы. Уход Варвары показался ему сейчас страшнее всего.
Он догнал ее за воротами:
— Варя!
Она шла, не оборачиваясь, не отвечая, точно не слышала. Силантий, тяжело дыша, забегал то с одной стороны, то с другой, ныл сквозь зубы:
— Уеду я отсюда, слышь?.. Не надо мне их прощения… И так проживу!..
Он не заметил, как очутился у своего двора. Здесь, глядя на темные окна, отражавшие чужие светлые огни, Варвара, наконец, разжала губы:
— Ну, вот что, Силантий: больше я не могу, нету моих сил!.. Ты, как клещ, всосался в меня и пьешь, пьешь мою жизнь… Думала, сам отвалишься.
— А зачем мне отваливаться, Варь? — хрипло выдохнул он. — Разве я чужой тебе и нет у тебя ко мне другого слова, одна злоба?
— Это не злоба… — Варвара покачала головой. — А то, что было, выгорело, кажись, дотла… И перед людьми за тебя гореть я не могу. Если ты не уйдешь, я с ребятами уйду жить к соседям.
У Силантия дрожала челюсть. Варвара слышала, как ляскали его зубы.
— Ну что ж, руби, — еле выговорил он, — я и так жил в своем дому хуже прохожего… Поеду к сестре!
Глухо заворчал над распадком гром, словно покатились с гор огромные валуны. Метались на сильном ветру два тополя у ворот, исхлестывая друг друга ветвями.
— А ребятишки? — Силантий обессиленно прислонился к забору и закрыл глаза.
— Будешь навещать… К себе их все равно не переманишь.
— И на том спасибо…
Темное небо исковеркала молния. На лицо Силантия упали крупные капли, зашуршали в траве у забора, горошинками стукнули по стеклам.
— Как последнюю собаку со двора…
— Разве тебя, на ночь глядя, кто гонит? Ночуй сегодня…
Силантий понял, что напрасно старается разжалобить Варвару. Любые слова уже бессильны были вернуть ее.
Глава десятая
Ветки обжигали лицо, царапали в кровь щеки. Ослепленная обидой, Груня бежала туда, где у плотины, за черными лохмотьями елей, яростно клокотала вода.
Тропинка прыгала по заросшему травой склону, среди колючего, жалящего кустарника, карабкалась на кручи, манила в дремучую, темную, полную сдержанного шума чашу.
Груня задыхалась, хватая рассеченными, солеными губами густой, прогорклый от полыни воздух. И вдруг споткнулась о сплетения корневищ и со всего разбега стукнулась головой о ствол.
Резкая боль подсекла ее, и Груня упала. И тогда показалось ей, что порыв ветра сорвал с деревьев черные и красные листья, закружил в бешеных вихрях, наполняя свистом и шорохом низкий лесок. И вот уже, закрывая небо, колыхался среди черных стволов последний, огненный лист. Он легко коснулся ее лица, прикрыл отяжелевшие веки.
Когда Груня пришла в себя, вокруг стояла душная, предгрозовая тишина. Казалось, все на земле замерло, вытянулось, окаменело: черные резные листья над головой, жесткая трава у щеки, чугунно-тяжелые стволы сосен.
«Почему я здесь лежу?» — со страхом подумала Груня. И вдруг все вспомнила и, сжав голову руками, присела, задумалась…
Впервые она подумала о Родионе с холодной ясностью, и за то, что он заставил ее пережить, Груня возненавидела мужа. Ей стало нестерпимо стыдно за него, за его ложь. Она припомнила день приезда Родиона, ласки его казались теперь притворными, вынужденными, и недавняя обида сменилась в ней жгучим презрением.
Чувствуя тупую боль в пояснице. Груня поднялась и прислонилась к сосне. Кружилась голова, саднило лицо и руки.