Изменить стиль страницы

— В город еду… А вы куда?

Румянец на щеках Ракитина вылинял, смуглые скулы, светлея, отвердели.

— Мотаюсь уполномоченным по колхозам… Некогда газету даже как следует почитать, трясусь в бричке я не знаю; не то читать, не то спать… Но лишь бы хорошо посеять, а отдохнуть успеем…

— Наш колхоз тоже под вашим глазом? — спросил Родион, которого еще одолевала тревога.

— Вы и без уполномоченных обойдетесь, — сказал Ракитин, но, подумав, успокоил: — По пути, конечно, буду заглядывать…

Чувство досады скоро покинуло Ракитина, и он, радуясь, рассказывал о том, сколько в этом году район засевает хлеба, о соревновании, о людях, которых ему доводится встречать — с такими все можно одолеть! — о новостях районной жизни, и, слушая его, Родион думал, что вся жизнь ^состоит из одних радостей, надо только уметь радоваться. Родион боялся сознаться себе в том, что завидует Ракитину, его способности видеть даже в тяжелом легкое и светлое. Ракитин мог ощущать радость, еще не преодолев трудное, в то время как Родион замечал светлое только тогда, когда трудность была уже побеждена. Ракитин же чувствовал себя счастливым в самом процессе преодоления. Для него не существовало «после», так как, победив одно, он уже брался за другое и отдавался новому всей душой.

Родион не заметил, как исчезла вспыхнувшая в нем неприязнь к человеку, который, видимо, и сейчас продолжал любить его жену. «Около него можно многому научиться», — думал он, входя в светлую, чистую комнату станционного буфета.

В оранжевых горшочках на покрытых клеенками столиках цветы, графины с водой. За стеклянным пузырем с закусками суетилась официантка в белом фартуке, белоснежный кружевной венчик лежал вокруг ее головы.

Был только один свободный столик в углу. Присев к нему, Родион выпил стакан горячего молока и уже собирался подняться, когда в буфет вошел высокий худощекий человек в сером пыльнике и клетчатой кепке. Он снял роговые очки, бережно протер их носовым платком и, надев, весело огляделся.

— Простите, товарищи, — громко сказал он. — Нет ли среди вас кого-нибудь из колхоза «Рассвет»?

Родион качнулся, хотел было привстать, но раздумал. Ему стало как-то неловко.

— Видать, нету, — ответил кто-то. — Тут машины из района бывают. Обождите. Может, подойдут…

Незнакомец присел к столику Родиона, заказал щи, ветчину и стопку водки.

— А вы зачем туда? — поинтересовался Родион.

— В колхоз, — незнакомец улыбнулся. — Да узнать, как там мое детище поживает.

«Уж не за Павликом ли?» — почему-то с тревогой подумал Родион, но ничем не выдал своего беспокойства.

— У кого же он у вас там? Я недалеко живу, кое-кого знаю…

— Да я не о ребенке! — Он наклонился и сообщил тихо, точно по секрету: — Одна звеньевая испытывает в этом колхозе выведенный мной сорт озимой пшеницы… Может быть, слышали о Васильцовой Аграфене Николаевне?

«Груня», — чуть не сказал Родион, но молчал, словно припоминая.

— Как же, знаю, — наконец тихо выдавил он.

— Что вы знаете?

— Ну, этого человека, о котором вы говорите, — не глядя на незнакомца, чувствуя, как занимается па скулах жар, ответил Родион.

— Если вы только ее фамилию слышала, тогда вы ничего о ней не знаете. — Селекционер выпил водку, понюхал хлебную корочку, потом пристально стал разглядывать ее. — Мой хлеб будет лучше… Но не в этом суть… Вы, например, знаете, что Васильцова с двумя картофелинами сделала?

— Нет, — честно признался Родион, хотя ему это было и тяжело.

— Ну вот, а хвастаетесь, что знаете ее. — И, понизив голос до шепота, блестя из-под стекол очков синими, будто заглядевшимися в даль глазами, селекционер рассказал: — Однажды в Барнауле, когда Васильцова ездила туда на какой-то слет, она выпросила на выставке две картошки: «лорх» и «раннюю розу»… Что вы так на меня смотрите? Скажете: не бедность ли это? Нет, просто эти сорта у нас в малом ходу. — Селекционер с минуту молчал и, чувствуя, что разжег в собеседнике глубокий интерес, продолжал: — Она садила их у себя на огороде и растила в течение четырех лет, после которых отдала всю картошку на семена в колхоз. В этом году этими двумя сортами в колхозе засадили уже двадцать пять гектаров.

Казалось, человек, сидевший рядом с Родионом, безжалостно обвинял его и он пытался оправдываться.

А селекционер, точно Груня была для него самым дорогим и близким человеком, неторопливо выкладывал все новые и новые подробности ее жизни за все эти годы. Родион узнал о всех мытарствах Груни с посевами по стерне, о спорах с Краснопёровым, о том, как она сколотила в колхозе несколько звеньев высокого урожая, и чем дальше он слушал селекционера, тем ему становилось страшнее. А он ее даже не расспросил ни о чем! Только а себе все думал. Несколько раз он порывался сказать, кто он такой, но скоро решил, что сделать это уже невозможно.

— Попинаете теперь, что это за человек? — спросил селекционер.

— Понимаю, — тихо ответил Родион; у него пощипывало веки, словно кто дохнул, ему в глаза едким дымом.

— Она бы еще не так работала, если бы у нее в самом начале войны не убили мужа, — наконец, как самую большую тяжесть, взвалил селекционер на Родиона, и тот уже не мог поднять на него глаза.

— Как убили? Откуда вы знаете? — растерянно спросил он.

— Обо всем этом мне рассказывал секретарь райкома. Но не в этом суть! Главное — какой человек! Правда, а?

— Какой человек! — как эхо, повторил Родион.

— Кстати, вы женаты? — И, не дождавшись ответа, с грустью поведал: — Я вот холост… Скоро тридцать лет, как плутаю, а настоящего человека не могу встретить… Как-то в метро в Москве я увидел девушку. Она вошла в вагон, и все заметили ее, хотя она не выделялась особенной красотой. Одета просто. Как сейчас помню, на белом пуховом берете растаяли снежинки, и капельки горят. Глаза большие, серые, такие открытые и ясные, что им можно рассказать все. У меня тогда все заныло: вот, думаю, может быть, это и есть тот человек, которого я полюблю на всю жизнь?.. Но вот сейчас она выйдет, и все кончится, и ты ее уже не увидишь… Хоть беги за ней, останови и умоляй, чтобы она выслушала и поняла тебя. Но это ведь нелепо и глупо, ведь этого ни один нормальный человек не сделает. Так и ушла… А теперь я часто думаю, что, может быть, это и была та самая единственная, которую я искал!.. Простите… Не в этом, как говорится, суть. Мы уклонились немного в сторону. А что вы, собственно, делаете таи, в соседнем колхозе?

Но отвечать было уже поздно. Грохоча, заглушая все, к станции подходил поезд. Родион сбивчиво, торопливо рассказал селекционеру, как найти Ракитина, и выскочил на перрон.

На платформе он остановился, поставил у ног чемодан и, отыскав глазами номер своего вагона, нахмурился и, как бы раздумывая, что ему делать, не спеша закурил папиросу.

Вокруг бегали, суетились пассажиры, что-то надсадно кричали друг другу, мелькали желтые фонари проводников, смеялись провожающие. И Родиону вдруг почему-то показалось ненужной и бестолковой станционная толчея, странным и непонятным было лихорадочное стремление людей покинуть эту милую землю.

Словно испытывая свое терпение, он стоял, сунув руки в карманы, и выжидал.

Раз за разом ударили в колокол, будто в сердце, и оно заныло смятенно, садняще.

Оглушительно просвиристел свисток дежурного, гукнул паровоз, лязгнули буфера.

Родион смял в пальцах папиросу, бросил и, точно вросши в цементную дорожку перрона, продолжал стоять, сжимая в кулаке билет.

Поезд дернулся, тяжело задышал паровоз, и Родион увидел, как тронулась зеленая стена вагонов, поплыла; мелькнуло в обвешенном окне чье-то мокрое от слез лицо, в другом кто-то махал рукой и смеялся — безудержно, раскатисто; взвизгнула где-то гармоника; девичий голос томительно позвал: «Приезжайте, приезжайте!..» И снова окна, окна, пестрящие перед глазами.

Родион поднял чемодан, сделал судорожный шаг вперед, как бы примериваясь к плывущим мимо ступенькам. На одной из них стоял проводник, на другой — какая-то женщина в светлом платье, ветерок трепал ее седые волосы; третья была свободна. Потом все слилось в сплошную зелено-серую полосу. И вдруг свет оборвался, и Родион увидел красный фонарь на площадке последнего вагона.