Изменить стиль страницы

Грубовато, но ласково выговаривая ему, она нырнула за ситцевую занавеску а вышла оттуда в защитного цвета гимнастерке, рдел на груди орден Краской Звезды, из кармашка торчал белоснежный угольничек шелкового платка.

— Мама, доставай свое зелье, не часто меня фронтовые друзья извещают!

Только сейчас заметил Родион сидевшую около печки маленькую и такую же рыжую, как дочь, старушку.

— Здравствуйте, Маркеловна!

Она встрепенулась и, подхватив с полу большой пузатый самовар, понесла к столу.

— Здоров, герой! Ишь сколько наград нацепил! Сразу видать, вояка.

Она слазила в подполье и поставила на стол зеленоватый жбан с медовухой. Перетирая полотенцем стаканы, вздохнула:

— Ну какие, милай, из баб вояки, хоть бы и Кланька: ей бы мужиком надо народиться, право… Ошибку мы со стариком дали!

— Ладно, мам. — Кланя обняла мать, усадила рядом с собой. — Поздно в грехах каяться, не переделаешь!

Родион оглядывал избу, не узнавая. Сколько раз оп бывал здесь и раньше, когда изба освещалась керосиновой лампешкой, по темным углам сбегались тени, пластались коряжинами на потолке, и прибранным, чистым казался тогда только передний угол.

При электрической лампочке все стало иным: уже не валялась на кровати одежда, не торчали около умывальника огромные крюки для хомутов, не свешивался с полатей рукав полушубка. Стены избы голубели сейчас обоями, большое зеркало метало сухие искры, под стеклом блестели фотокарточки и прямо над столом висел портрет Ленина — глаза его, мягкие, щуркие, словно примечали все разительные перемены.

На розовой клеенке стола появились тарелка, полная соленых огурцов, капуста, янтарно-прозрачный мед, в нем, словно куски очищенного от семечек подсолнуха, плавали соты.

— Не робей, Родион, будь, как на фронте! — Кланя разлила по стаканам крепко настоенную медовуху и, чуть запрокинув голову, быстро, не передыхая, выпила свой стакан.

— Что ты, что ты, Кланька! Чистый солдат стала! — мать покачала головой, глядя на дочь с жалостливой укоризной. — До войны в рот не брала, а теперь вона! Совсем мужик в тебе пересилил!

— Ты, мам, меня не трожь сегодня, — строго попросила Кланя.

— Да разве я в обиду тебе, Кланька, а? Эх, горе ты мое осиновое!

— В утешение, значит? — Кладя криво усмехнулась. — Или стыдишься того, что у меня еще от бабы осталось? Ведь ровно глаза на деревне моим дитем тебе никто не колет? Пей, Родька, пей!.. Не слушай ее! Матери — они завсегда ворчат, такая у них обязанность беспокойная!..

— Вот и отец твой, покойник, горяч был, — грустно сказала старуха, — в партизанах ходил. Все бывалоча говорил: я, дескать, за правду посередь дороги лягу!.. Ну и лег!

— Помнишь, Родька, — сожмурив глаза и не слушая мать, говорила Кланя, — сидишь под накатами, земля сыплется, смерть над тобой гуляет!.. — Ласковый огонь разливался в груди Родиона, наливал теплом руки и ноги. Кланя тоже захмелела, веки ее покраснели, ярким румянцем расцвели скулы, заливая худые, усыпанные веснушками щеки. — Сидишь под накатами и… — Кланя повела рукой по клеенке, покачиваясь, запела:

Я хочу, чтобы слыш-а-ла ты,
Как тоскует мой голос живой…

— А сейчас в рев ударится, — тихо сказала мать, — завсегда, как зачнет песню эту петь… Как заноза она у нее!

— А вот и не зареву! — Кланя стукнула кулаком по кромке стола. — Хватит мне себя травить! — В горенке заплакал ребенок. Кланя притянула мать и поцеловала ее. — Шла бы ты, мама, к мальчонке, не береди себя, а?

— Пусть посидит, — сказал Родион, — я ведь, может, сватом к тебе пришел!

— Ах ты, батюшки! — забеспокоилась Маркеловна. — Разве можно в таком деле без матери?

— Я, мама, только за того пойду, за которого бы давно надо, если бы мне от сорняков не нужно было чиститься. Иди, не тревожься!

Мать махнула рукой и ушла в другую половину избы, тихо притворив за собой дверь.

Родион выпил еще стакан, но не опьянел, только щеки его горели, будто он был перед огромным костром и жаркие отблески лизали его лицо. На миг ему показалось, что он сидит в прокуренной землянке, среди боевых друзей и где-то над головой, не переставая, метет железная метель войны.

— Он дышать на меня боялся, — доносился до Родиона глухой, с дребезжащей ноткой ненависти Кланин голос, — около меня он верил, что его не убьют, за мою любовь цеплялся, добивался ее. А как схлынула война, у него память, и совесть, и любовь — все разом отшибло!..

Родион нахмурился, а голос Клани продолжал безжалостно царапать:

— А мы, бабы, дуры, нас только ласковым словом погладь — и душа нараспашку!.. На недорогую приманку пошла я!

Сквозь разрывы табачного дыма наплывало злое Кланино лицо, от каждого ее слова почему-то тяжелело Родионово сердце.

— Ведь не любил он меня… Что его заставляло мне врать, а? — спрашивала Клана. — Ну, чего молчишь? Или и ты с ним заодно? Все вы, мужики, такие, думаете, что мы без вас не обойдемся.

Родиону стало не по себе, как будто Кланя подслушала то, о чем он думал последние дни.

— Пей! Слышь? Я ведь знаю, что ты не такой, — голос ее звучал хрипловато.

Сипло пел самовар, будто скреб по сердцу. Родиону хотелось крикнуть Клане: хватит, довольно, но, навалясь грудью на стол, он жадно ловил каждое ее слово.

— Мой дедушка говорил: я всегда сплю спокойно, потому что совесть у меня чистая. Вор меня поворует, я тоже буду спать спокойно, пускай он беспокоится и не спит… А тут наоборот получилось… Он меня обворовал, и я же совесть свою терзаю. А я его еще в своем доме держу! — Кланя вскочила, сорвала со стены ранку, бросила на пол и наступила сапогом, хрустнуло стекло, а Кланя била и топтала каблучком, кроша на мелкие кусочки стекло.

— Гляди, какой брюнет с голубыми глазами! — она подняла с пола уцелевший обрывок фотографии и протянула Родиону: на него нагловато щурился один глаз.

Родион, пошатываясь, поднялся из-за стола.

— Ты куда? Сиди… Это хорошо, что ты пришел!.. А то у меня бы духу не хватило!..

— Поздно, как-нибудь в другой раз, — с трудом разжал зубы Родион.

— Ну что ж, я не держу!.. И на том спасибо! У порога она тронула Родиона за руку, и опять жаркий шепот ее свел болью его сердце:

— Может, что не так сказала, забудь… В другой раз и сдержалась бы, а сегодня весь день камень на душе носила: он мне последнее письмо прислал…

— Что же пишет? — Родион запахнул стеганку.

— В грехах кается… Но это он от трусости… Боится, как бы я его жене глаза не открыла… Такого не скоро разгадаешь: в темноте и гнилушка светится…

Родион перешагнул порог. Он пошел домой, так же, как и сюда, на огонек, вдыхая сырой, погребной запах огородов.

У ворот он столкнулся с Груней. Ему показалось, что она давно уже ждет его здесь.

Стараясь побороть дрожь в руках. Родион закурил, и, словно завороженная огненной точкой, Груня молчала.

Сколько раз, возвращаясь с поля, она обдумывала все, что скажет Родиону, но стоило ей увидеть его замороженное лицо, как желание говорить с ним пропадало. Она чувствовала, что он живет, связанный обидой и нерешительностью, это пугало и отталкивало. В ней поднималось глухое раздражение против его безделья.

Было страшно, что с каждым днем они становятся все более далекими и чужими: точно треснула льдинка, они оказались на разных ее половинках, и живая вода все более разъедала глубокую трещину.

— Ну, как ты? — спросил Родион, думая, что вот сейчас все решится, кончатся его терзания, он предложит Груне мир — и сразу станет легче.

— Родя!.. Послушай!.. Я больше так не могу!.. Не мучай меня!.. Давай поговорим начистоту!..

Услышав умоляющий голос жены, он вдруг почувствовал себя сильным, уверенным и сказал с жестковатым спокойствием:

— Я не знаю, чего ты от меня еще хочешь? — Мутная волна обиды захлестнула и стремительно понесла его. — Радуйся, ты своего добилась — сковырнула меня! Чего тебе еще надо?..