День был воскресный, поэтому в обеих комнатах просторного дома Травниковых народу набралось как на сходке. Сидели на скамьях, на кровати и прямо на полу, дымили табаком-зеленухой, слушая рассказы Максима. Чисто выбритый, в новенькой гимнастерке и синих шароварах с широкими лампасами, служивый сидел за столом в переднем углу. Когда в горницу вошла Настя, Максим рассказывал, как полк их немцы отравили газами.
— Из полка нашего, Первого Читинского, казаков больше половины легло… — Посуровев лицом, он ненадолго смолк, левой рукой (правая, забинтованная, была подвязана к шее) не торопясь свернул самокрутку, закурил. — Да-а, как охраняться от газов этих анафемских, не научили нас путем-то командиры наши. Да оно, ежели по правде-то сказать, мы и сами не верили, чтобы могло случиться такое. Многие эти самые резинки побросали в походе; другие торбы коням понаделали из них, потом-то хватились, да уж поздно, близко локоть, да не укусишь. Я тоже свой-то бросил, и всего за день до беды этой. На черта, думаю, таскаться с барахлом всяким. А тут вижу, смерть надвинулась, что делать? Рванул с себя шинель, намочил ее в речке и голову укутал, одни глаза на виду остались. Но, конешно, оно все равно не помогло бы, кабы не писарь наш сотенский, Елгин, — он выручил, дай ему бог здоровья. Бежит мимо, увидел меня закутанного в шинель, понял, в чем дело, и кинул мне противогаз, запасной у него оказался каким-то родом. Вот так и ушел я от смерти тогда. Ну-у, кабы не Елгин, лежать бы и мне в братской могиле, теперь бы уже и косточки сгнили.
До самого вечера занимал Максим своих сельчан рассказами. Поднялся из-за стола он, когда в доме зажгли лампу.
— Вы уж меня, дорогие старички, извините. Там молодежь наша вечерку устраивает сегодня, прийти просили.
Старики дружно поддержали намерение Максима:
— Сходи, Максимушка, сходи, дело твое теперь холостяцкое.
— Сами такие бывали.
— И так хорошо, уважил стариков, порассказал нам вон сколько, спасибо, родной.
— Да вить и не в последний раз видимся.
— Ступай, Христос с тобой, погуляй, пока времечко есть.
Еще сидя за столом, Максим заметил в толпе женщин красивую молодицу, раза два столкнулся с нею взглядом, чутьем угадал желание казачки поговорить с ним наедине. Попрощавшись со стариками, Максим поискал глазами чернобровую казачку и, не обнаружив ее в доме, поспешил к выходу, на ходу взбивая на фуражку темно-русый чуб.
Казачка ожидала у ворот на улице.
— Здравствуйте, Максим Агеич, — сказала она, когда Максим подошел ближе.
— Здравствуйте, — ответил Максим, силясь припомнить, чья же это казачка, но так и не вспомнил, — что-то я вас никак не признаю.
— Пантелеева я, Семена Саввича жена, Настасья…
— A-а, так, так… — Чуть приметно улыбаясь, Максим тронул рукой усы. Он вспомнил слышанную им любовную историю писаревой жены с работником Егором, которую сплетницы-бабы разнесли по селу, да еще с такими подробностями, какие Насте и не снились. — У вас, значит, разговор ко мне будет?
— Про брата узнать я хотела, — соврала Настя, — Чмутина Ивана, слыхали, может, в Первом Аргунском полку?
— Чмутина? Н-нет, не слыхал, я ведь в Первом Читинском служу. Но с аргунцами приходилось бывать вместе частенько, и казаков я там многих знаю, даже с работником вашим Егором встречался. Боевой парень этот Егор, солдаточку там подхватил в хохлацкой деревушке, красавица…
И тут при свете зари Максим увидел, как бело-розовое лицо Насти стало густо-красным, как густые брови ее близко сошлись над переносицей.
— Шуткуешь, Максим Агеич? — изменившимся голосом проговорила Настя и так полыхнула на Максима глазами, что он, попятившись, уперся спиной в забор.
— Да нет, что вы… — Максим понял, что сказал лишнее, переменил тон: — Болтали там ребята всякое, может, и врут.
— Прощевайте! — Настя круто повернулась, зашагала срединой улицы.
У нее сильно колотилось сердце, шумело в голове, путались мысли: «Да как же это так, неужто в самом деле, боже ты мой, какие слова говорил, клятвы давал…»
Настя не замечала, что по пятам за нею шел Максим, и когда она свернула в проулок, к своему дому, он долго смотрел ей вслед. На дворе густели сумерки, и кое-где в окнах замелькали огни.
Войдя к себе в ограду, Настя прошла мимо ярко освещенной веранды, где за столом сидели Савва Саввич, Макаровна и поселковый атаман, широкоплечий бородач в черной сатиновой рубахе, с серьгой в левом ухе.
В летнюю пору Настя спала в новой, крытой тесом завозне; там Ермоха помог ей приладить на сани доски, натаскал в них соломы, сверху Настя положила потник, подушку, ватное одеяло, и постель получилась на славу. Вместе с Настей спал там и сын ее, Егорка. Иногда по вечерам заходил и Семен, но, к великой радости Насти, это случалось теперь очень редко.
За это время в характере Семена произошла немалая перемена: убедившись, что ему не добиться от жены ответного чувства, он сам постепенно охладел к ней, пристрастился к винишку, к картам и частенько проводил где-то целые ночи напролет, а где — Настю это совершенно не интересовало.
Закрыв дверь на деревянный засов, Настя ощупью добрела до постели, на перевернутой кверху дном бочке нашла спички, зажгла воткнутый в горлышко бутылки огарок свечи.
Потом она села на кровать и, держа в одной руке свечу, долго смотрела на сына, ласково гладила его русые, вьющиеся волосы, а губы ее беззвучно шептали:
— Вылитый отец, боже ты мой милостивец, чем дальше, тем он больше походит на Егора. И глаза такие же голубые да веселые, и носик, и подбородок, и волосья. — И с тяжким вздохом, сама того не замечая, зашептала громче: — Спи, казачок мой бравый. Один ты у меня остался, единственный, отец-то у тебя, оказывается, вон какой непутевый. Ох, кабы не ты у меня, сыночек мой милый, и жить бы я не стала на этом свете поганом.
Когда, догорев, погас огарок, Настя разделась, легла рядом с сыном, но долго не могла уснуть: лезли к ней в голову разные мысли. То вспоминалось, как в детстве ходила с матерью в поле, гонялась возле озерка за мотыльками. То со своими сверстницами, такими же босоногими девчонками, бегала на речку купаться, ходила с ними за поскотину по цветы. То вспоминалось девичество, злая мачеха, замужество, встречи с Егором. Это была самая лучшая пора в жизни Насти. Счастливые годы, проведенные с ним, постоянно жили в ее памяти. Горечь разлуки, тоску по Егору глушила она в работе, в хлопотах по хозяйству, а всю любовь свою перенесла на сына. Тем и жила эти годы Настя, что растила сына, лелеяла его и надеялась: вот вернется Егор и все как-то так устроится, что уйдет она к своему милому и заживут с ним счастливо и неразлучно. Иногда в душу к ней закрадывалось сомнение: а будет ли так-то, ведь в жизни-то не бывало еще, чтобы мужняя жена ушла к другому. Но она гнала прочь такие мысли, верила, что мечта ее сбудется, что жить она будет с Егором. И вот сегодня этот разговор с Максимом… Насте жарко, в подушку будто горячих углей насыпали, она сбрасывает с себя одеяло, садится на постели, — нет, не может этого быть, врет Максим, не такой Егор, не обманет он… Но как ни старалась Настя успокоить сама себя, какой-то внутренний голос упрямо твердил ей: «А почему же писем-то от него нету? Ведь уже третий месяц доходит, а от него хоть бы черточка… как в воду канул…»
Эти мысли всю ночь не давали Насте покоя. Забывшись неглубоким, тяжелым сном, она проснулась, как обычно, едва над сопками заголубел рассвет и, медленно разгораясь, занялась заря. Рядом в стареньком сарае, хлопая крыльями, звонко горланил петух, ему отвечали другие, из соседних дворов, улиц, и привычное пение их будило сельчан. Проснулись и работники Саввы Саввича: Насте слышно было, как в зимовье хлопнули дверью, как заскрипели ворота во дворе, забрякали ведра, то Матрена с работницами отправилась доить коров. Следом за ними, бормоча что-то и звякая уздами, прошел Ермоха.
Уже совсем рассвело, когда Настя, в башмаках на босу ногу, вышла из завозни. В это время рыжий Никита выводил из двора лошадей, намереваясь отправиться с ними на водопой, а Ермоха уже охомутал саврасую кобылу, запрягал ее в телегу с бочкой. Хозяева еще спали, на крышах, на заборах, на ступеньках крыльца и на телегах сизоватой дымкой лежала роса. На востоке кумачом рдела заря, а над нею, на нежно-голубом фоне утреннего неба, рассыпались нежно-белые, с розовым подбоем облачка.