ПРОЩАЙ, ДОМ С ЗАКРЫТЫМИ СТАВНЯМИ!

Мать оборвала рябину и кистями повесила на чердак, чтобы вышла из нее вся горечь. Половину ягод она оставила на кустах, зимой склюют ее дрозды–рябинники и красногрудые снегири.

В сентябре установились погожие деньки. Солнце так припекало, что мужики работали в майках, помогая бабам дергать морковку и копать картошку. Лазурное небо казалось выше, а горизонт как бы приблизился.

Но было это тепло недолговечным, подкралась к поселку зима, дохнула холодом и сразу же обрушила на землю обильные снега.

В нашем доме по–прежнему шли моленья, но членов становилось все меньше и меньше… Часть уехала в город, старики умирали, молодые сторонились общины, вновь обращенных к богу почти не было. Жизнь делала свое дело.

В общине все о чем–то шептались, собирались отдельными кучками, молились нехотя, будто насильно. Отец стал нервным, раздражительным. Никто словно и не замечал его как пресвитера общины. Отец дрожал теперь над каждой копейкой.

И вот однажды он сказал матери:

Придется, Матрена, дом продать да купить поменьше. Того и гляди жевать будет нечего.

— Делай что хочешь, — безразлично ответила мать. — Господь всему судья… Его воля.

Мы с Ванюшкой переглянулись: уж очень ненавистен нам был этот дом, а тут вдруг словно бы и загрустили — все–таки мы выросли в нем. А может быть, мы просто смутно почувствовали, что теперь начинается для нас какая–то новая жизнь, и от этого стало тревожно?

Пришел Евмен потолковать с отцом о делах общины.

Дом надумали мы продавать, — заявил отец. — Все равно община маленькая стала, доходов почти никаких. Может, куда уедем.

Покупателя тебе искать не надо, он здесь, — с усмешкой объявил Евмен.

Кто?

Я. А откуда у тебя деньги–то? — отец просверлил Езмена взглядом.

Ты не спрашивай об этом, а лучше называй цену.

Сто, и ни рубля меньше.

Сто тысяч? Да ты что, сдурел, брат?

А что, не стоит разве? Семь комнат, зал, теплые сени, кухня, столовая, кладовая, теплый подвал, колодец, два погреба, сад, пасека. Это как, по–твоему? Пустяки?

Ну, нахвалил куды с добром! Много просишь, брат, много. Больше восьмидесяти не дам.

Да лучше уж сжечь, чем…

Твое дело, брат, а я могу и другой купить. Такого покупателя, как я, тебе не найти. Подумай, брат Никифор, с женой посоветуйся.

Что мне советоваться? Я — хозяин! Я! — разозлился отец.

Наконец они срядились. Евмен дал девяносто пять тысяч. Себе мы купили неподалеку неказистую избенку.

Я простился с замерзшим родником, с могучим кедром и, вздохнув, напоследок прокатился с ледяной горки.

Распродал отец и всю нашу мебель, только инструменты оставил.

Новая изба встретила нас холодом и сыростью. Стены ее были не оштукатурены и не побелены, бревна потрескались. Здесь мы зажили еще хуже. Отец продал собачью доху и надевал старую грязную фуфайку. Мать носила дешевые ситцевые платья. Даже на собрания ходила в старой суконной юбке и черной шерстяной шали с оторванными кисточками.

Община нам не помогала, братья и сестры говорили :

Носят на себе что попало, а у самих на книжке, поди, лежат тысячи. Прибедняются…

Отец съездил в город и привез какую–то шкатулку. Думая, что мы с Ванюшкой спим, он высыпал на середину стола грудку золотых вещиц: кольца, часы, браслеты, серьги…

Зачем ты это купил, Никита? — мать заплакала. — На что жить–то будем? Теперь вот смотри на это добро…

Проживем, мать, — отец сгреб золото в шкатулку и запер ее на ключ. — Я слыхал, что опять денежная реформа будет. Деньги деньгами, а это золото. Вдруг война или еще что–нибудь. На Север поедем, там у всех бешеные деньги. За каждую вещицу в три раза больше дадут, — отец положил шкатулку в окованный железом сундук, щелкнул внутренним замком да еще повесил большой висячий замок, сунул ключи в карман ватника.

На следующий день отец заколол моего любимого быка Борьку и мясо продал на базаре, а ели мы хуже некуда.

Я спросил у отца:

Ты зачем продал мясо? У меня даже голова кружится. Все картошка да капуста.

Ты должен благодарить бога за все — и за хорошую пищу, и за плохую; за удобную постель и за отсутствие всякой постели; за чай с сахаром и за чай без сахара, — сердито ответил отец.

Наш ветхий домишко состоял из двух тесных комнат. На кухне пристроили сундук, дощатый стол и длинную скамью. На стене висели ходики. В углу х’ромоздилась печь. За ней приютилась моя лежанка, скрытая занавеской. У печки всегда лежала куча дров. Спальня выглядела уютнее: широкая деревянная кровать, стол, накрытый белой скатертью, на нем тяжелое зеркало, а на стене обвитые вышитыми полотенцами портреты матери и отца… Единственной утехой тех дней были для меня книги.

Я выменял на самодельные игрушки у одного школьника электрический фонарик и несколько новых батареек.

Ночью, когда все спали, я с головой укрывался одеялом и включал фонарик. На раскрытую книгу падал яркий свет. За несколько ночей я прочитывал книгу, и каждая новая книга открывала мне новый, интересный мир.

У Ванюшки постоянного места не было. Он спал то со мной, то на сундуке, то ютился у Сашки. Так бедно и безрадостно мы жили…

Наступила весна. Пахнуло из леса сыростью стаявших снегов, прохладой из оврагов, глубоких, как сон.

Накануне весеннего праздника я встал очень рано. Мать уже побрякивала в кухне посудой.

Ты чего это поднялся в такую рань? Забота тебе, что ль, какая? — удивилась мать, открывая заслонку печи и поджигая еще с вечера приготовленные дрова.

Праздник завтра.

А тебе что до этого?

На демонстрацию пойду, надо подготовиться.

Пойдет он, — пробурчала мать, — а отец разрешил?

А мне в школе сказали, чтобы я обязательно пришел.

Без отцова спроса и не думай. — Мать навалила из ведра в деревянное корыто мелкой картошки и веселкой стала гонять ее в воде.

Взяла бы да сама и отпустила, — посоветовал я. — А я бы пока что–нибудь хорошее сделал.

Вон вскопай грядки, а там посмотрим.

Я — скорее в огород. Жирные комья чернозема весело отлетали от лопаты. Тщательно проборонив гряды граблями, я поспешил к матери:

Отпустишь?

Вон уж погладила наряд. — И правда, на табуретке лежали мой новый костюм, белая, расшитая красным узором, рубашка и черный шелковый пояс.

К братской могиле вас поведут. Помяни их там да помолись. Тяжело им в аду. Коммунисты все, — мать вздохнула и стала мять картошку толкушкой.

«Что бы такое понести, когда пойдем на демонстрацию? — подумал я. — Выпилю–ка из фанеры голубя и укреплю его на палке. К ней еще привяжу искусственные цветы».

Я так и сделал. Покрасил голубя голубой краской, палку красной, а цветы расписал под анютины глазки. Все получилось здорово.

Ночью. я спал беспокойно Уж очень мне хотелось попасть на демонстрацию. Утром просыпаюсь, а одежды нет. Я сразу к матери. А она меня огорошила:

Отец забрал. Да еще и обругал меня. Сказал, что нечего беса тешить — по демонстрациям ходить.

А как же я теперь? — чуть не заплакал я от обиды.

Иди в чем есть.

Я поглядел на свои старенькие брюки, с заплатками на коленях и «очками» на заду.

Как же я в них–то? Все наряженные придут…

Мать только вздохнула, налила молока в кружку:

Завтракай.

Не хочу я. А голубь где? — испуганно вскричал я.

Сжег отец.

Тут уж я не вытерпел, горько заплакал и бросился в сарай, где отец устроил столярную мастерскую. Я быстро выстругал палку, вырезал из картона голубя и раскрасил все это акварелью. Конечно, с первым голубем не сравнишь, но все–таки идти на демонстрацию можно и с таким. Я помчался к школе. Там уже ребята строились в колонну. Все были нарядные, веселые. Я выглядел среди них оборвашкой.

О! Паша пришел! — ласково встретила меня преподавательница литературы, молодая, светлая. От ее вида и голоса мне сразу стало хорошо и весело.

А ты красивого голубя сделал. Ну, становись в строй, вон туда, там одного не хватает.