Я заглянул в комнату к деду. Он лежал на кровати поверх одеяла, одетый в новый праздничный костюм, в белоснежную рубашку, словно собрался в гости. Его волосы, борода, усы были аккуратно подстрижены. Здорово изменился дед, пока я ездил. Он как–то усох, стал меньше, старее.

Деда, а почему ты оделся так? —спросил я, чувствуя, что на глазах моих выступают слезы.

Нельзя трогать усопшего человека, — тихо и медленно объяснил он. — А то ворошат его… Туда–сюда перекладывают, обмывают, одевают. Страшно ведь это живым и противно. А я сам себя приготовил. И не трожьте меня. Сам оделся, сам улегся.

Да ничего ты не умрешь! Придумываешь только, — воскликнул я, ладошкой размазывая слезы по щекам.

Это — ничего. Это — хорошо. Поплачь, поплачь, внучек ты мой милый. Никто и никогда в жизни не плакал обо мне. А вот ты — плачешь, значит — любишь… Вот мне уже и хорошо, вот мне уже и легче.

Живи, деда! — закричал я.

Ничего, ничего… Ты не бойся. Это ведь природой так заведено, что жизнь кончается смертью… А умные люди это переиначили. У них жизнь кончается не смертью, а большими делами… У меня же этак–то и не получилось. Оглядываюсь на свой путь и ниче–го–то я хорошего не вижу.

Дед положил на мою лохматую голову тяжелую, слабую руку и погладил меня. От этого я еще сильнее заплакал — никто еще меня так не ласкал.

Ты художником будешь… Художником… В тебе есть… Слушай… Выгляни, за дверью никто не таится?

Я открыл дверь, выглянул.

Никого, — сказал я, подходя к деду.

Теперь запомни… Сначала поклянись, что все сделаешь так, как я скажу.

Клянусь тебе, дедушка!

Так вот… есть у меня деньги… Скопил на старость. Не очень большие, но все–таки… — дед слабо усмехнулся. — Хватит, чтобы тебе два–три первых года прожить самостоятельно и спокойно учиться… Отец твой, как жадный пес, крутится вокруг меня, домогается. Думает, что денег у меня хоть лопатой греби. Он и Фенюшку тогда из–за них… Зверь, зверь! Так вот что он получит, — и дед сложил кукишем свои большущие пальцы. — Твои они. Вспоминай деда… В сарае, за второй балкой от входа… Знаешь?

Ага, помню, знаю…

Как раз между торцом балки и крышей. Будешь уезжать учиться, возьмешь их.

Хорошо, дедушка, все будет, как ты велишь! Я позову доктора?

Не поможет. Я это лучше его знаю. Оборвалась во мне становая жила, а без нее жизнь не держится, как потолок не держится без матки. Рухнет… Ну, а теперь иди, парень. Ни к чему тебе смотреть, как я буду с жизнью прощаться… — Он еще раз погладил мою голову и легонько толкнул меня в грудь: иди, мол, отсюда, иди!..

Я попятился, не сводя с него глаз. Дед лежал высохший, празднично одетый… Собрался мой дед в далекий путь. Таким же вот он был однажды, когда ждал свою Феню… И последнее, что я заметил, — это из зеленой кожи портфель под подушкой, на которой лежала голова деда…

Во дворе я встретил Ваньку, и он повел меня записываться в школу.

Здание семилетки построили на горе. Вокруг нее посадили деревья. Школа оказалась среди сада. Она так и светилась новенькими смолистыми бревнами. Классы, зал со сценой, коридор пахли еще краской и известью. Очень хорошую, красивую построили школу. В ней хотелось учиться…

Меня записали в пятый класс, а Ванюшку — в седьмой. Затем мы с Ванюшкой убежали на речку, играли там с мальчишками в индейцев и вернулись домой только к вечеру. А встретил нас материн крик. Дед умер. Он спокойно лежал в своей домовине. Мать стояла на коленях у гроба и причитала в голос. Подавленные, испуганные, постояли мы с Ванюшкой в дверях и тихонько ушли в кухню. Там я увидел на столе зеленый портфель. Он уже был не пухлый, а пустой, плоский. На полу валялись скомканные баптистские журналы. На табуретке я увидел какой–то листок. Взял его и удивился: на нем была нарисована рука, показывающая кукиш. Я как бы услышал голос деда, который еще утром говорил мне об отце: «Вот что он получит!» Я тут же догадался, что произошло без нас; потом эту догадку подтвердил рассказ матери. Отец требовал, просил, умолял деда отдать ему деньги. Дед успокоил его: «Деньги в портфеле. Как отойду я, так и бери».

И действительно, как только дед затих навсегда, отец вытянул из–под его головы портфель, бросился на кухню, выдернул из портфеля содержимое и нашел в нем только баптистские журналы, натолканные для толщины, да нарисованный дедом кукиш. Дед, озорной чудило, остался верен себе. Отец взвыл от ярости и бросился во владения деда. Он все перерыл у него в полуподвале и в мастерской, но ничего не нашел…

Когда хоронили деда, было пасмурно. Небо укуталось в лохмотья туч.

Могилу деду вырыли в березовом колке, рядом с могилой Пегана. Такова была воля деда. Народу собралось много. Общими силами установили в изголовье могилы светло–серый гранитный столб–четырехгранник, на котором рукой деда было высечено:

Дни наши летят быстрее гонца.

Как тень они проходят.

И под этой надписью были изображены осколки какого–то сосуда. И слова, и осколки сияли, дед покрыл их бронзой. Толпа баптистов молча и задумчиво смотрела на эти последние слова своего бывшего проповедника…

В ШКОЛЕ

Я попал в первую смену, а Ванюшка — во вторую. И вот он — первый школьный день. Рано я заявился в свой пятый класс, а там уже сидел на задней парте веснушчатый верзила. Я его никогда не видел-— новенький.

Эй, давай сюда! — позвал он. — Я здесь с семи караулю. Ты драться любишь?

Люблю, — зачем–то соврал я.

Ну, тогда садись со мной. Дружить будем! Тебя как звать?

Павел, а тебя?

Петька. Давай порубаем, — и он достал из портфеля несколько помидоров, соль и кусок хлеба.

Мы все это быстро уничтожили.

Ты оставался на второй год? — спросил Петька.

Нет.

А я в третьем два года сидел и в четвертом тоже.

Почему?

Да с арифметикой у меня дело дрянь.

Я хоть и не любил арифметику, но учился по ней на пятерки.

Перед началом занятий нас всех построили в зале, и директор школы Сахаров произнес речь, пожелал нам успехов.

Первым уроком был немецкий. Вошла учительница, мы все встали, а она сказала нам:

Гутен таг.

Здрассте! — гаркнули мы хором. А учительница кивнула нам:

Зетцт ойх!

Мы ее не поняли и продолжали стоять.

Я сказала вам: садитесь. Зовут меня Вандой Оттовной. Я буду преподавать немецкий.

Ничего себе, имечко! — Петька хихикнул.

Ванда Оттовна ходила по классу легко, будто на цыпочках.

Учителя все были новые, и мы встречали их с интересом. Очень мне понравилась учительница истории. Была она красивой, молодой. Звали ее Анной Ивановной. Такая серьезная и добрая, с черными волосами, в темном платье. Я тогда впервые услышал от нее о древнем мире, о рабах, об ужасных сражениях греков с троянцами, о восстании Спартака.

Слушал я ее разинув рот, так интересно рассказывала она о неведомой нам прежней жизни. А потом предложила почитать нам после уроков про Одиссея.*

Запомнилась мне и учительница по литературе Валентина Степановна. Она тоже была молодой и тоже показалась мне очень красивой. Только волосы у нее были светло–русые, а платье белое в черный горошек.

Все в тот первый день выглядело в школе праздничным. И на душе у меня тоже был праздник оттого, что я прикоснулся совсем к иной жизни, чем та, что мучила меня дома: я оказался среди людей, которые резко отличались от всех этих «божьих братьев и сестер». И я как никогда пронзительно почувствовал, что существуют два мира: огромный, светлый и маленький, темный. В тот день Валентина Степановна почему–то читала нам «Дети подземелья», и читала так, что мы весь урок слушали ее замерев.

С нетерпением ждал я урок рисования. Учитель оказался инвалидом — на войне потерял руку. Знакомство началось с того, что дал он нам задание рисовать на свободную тему. Петька начал изображать морской бой, а я своего деда.

Он получился у меня как живой.

Иван Петрович забрал мой рисунок и положил его отдельно в журнал.