Изменить стиль страницы

— Можно? — Ив комнату входит комендант общежития, а за ним участковый уполномоченный милиции.

— Здравствуйте, — говорит комендант.

— Здрасьте, здрасьте, — быстро отвечает Петр Николаевич и, поднявшись, уносит дочку в другую комнату.

Сестра опускает крышку пианино. Старшая дочка подхватывает тетради, чернильницу и тоже уходит в другую комнату.

— Побеспокоили вас, извините, — говорит комендант сестре и показывает участковому на меня.

— Документики, — говорит мне участковый.

У него круглое розовое лицо с чуть насупленными белыми бровями, в которых начальственная строгость.

Я вынимаю из кармана паспорт и военный билет — они всегда при мне.

— Проживаете без прописки? Разрешите стул, — говорит участковый.

Он садится к столу и достает из планшетки какие-то бланки. Сестра, нервно поеживаясь, кутается в платок.

— Я хлопочу насчет прописки. Завтра собираюсь в министерство.

— Долго хлопочете. Срок истек. — Участковый показывает мне форменный листок, тот самый, который оставил у себя на Петровке капитан-блондин.

— О сроках меня не предупреждали, я не знал.

— Вы грамотный? Читать можете? Ваше фамилие?

— Да вот же перед вами паспорт.

— А вы что, не желаете отвечать? Фамилие? — возвысив голос, повторяет участковый.

— Научитесь хоть это слово-то правильно произносить, — говорю я и называю свою фамилию.

Он, изготовившись было писать протокол (теперь я вижу, что у него бланки протоколов), откладывает карандаш в сторону.

— Это еще что за разговорчики? Проживаете без прописки и еще отвечать? Сейчас оштрафую и в двадцать четыре часа из Москвы, чтоб духу твоего тут не было!

— Товарищ Нефедов, — говорит комендант, — разреши мне его на пару слов.

— Можно, — буркает участковый.

Комендант отводит меня в сторону, к трепещущей, до полусмерти напуганной сестре.

— Давай, тащи пол-литра, — шепчет комендант.

— Зачем? — шепчу я и вижу, что участковый, снова вооружившись карандашом, что-то медленно и усердно пишет в протоколе.

— Тащи, не рассуждай.

— Но… — заикается сестра.

— Давай! — Комендант подталкивает меня в спину и выпроваживает из комнаты.

До сих пор он был доброжелателен ко мне, он с уважением относится к Петру Николаевичу и сестре, и у меня нет оснований думать, что комендант готовит какой-то подвох. Накинув пальто, я бегу в чайную и возвращаюсь через четверть часа с поллитровкой в кармане.

Участковый все пишет. Комендант о чем-то вполголоса разговаривает с сестрой, чрезвычайно взволнованной.

Я делаю коменданту знак, чтобы он подошел ко мне, я показываю на свой карман, но он только машет рукой.

— Ставь на стол. На стол!

Несколько растерянный, я на цыпочках подхожу к столу, ставлю бутылку. Потом достаю из буфета два стакана и ставлю рядом с бутылкой. Потом оглядываюсь на коменданта: так ли? Он кивает: все, мол, правильно. Сестра, ни жива ни мертва, удаляется к своим в другую комнату.

— Ну, Степаныч, потрудился и хватит. Рабочий день окончен! — весело говорит комендант участковому и звучным шлепком по дну бутылки вышибает пробку.

— Нет, нет, — говорит участковый, но не очень уверенно.

— А где третий стакан? Есть еще стакан? — оборачивается ко мне комендант.

Я ставлю на стол третий стакан. Комендант, не спрашивая согласия, наливает всем поровну и провозглашает:

— Будем здоровы!

Привычно и- благодушно, как в компании добрых друзей.

Розовое лицо уже не розовое, а малиновое. Белые брови немного приспущены и выражают сосредоточенность.

— Не надоть было на Петровку ходить, — назидательно говорит мне участковый. — С твоей автобиографией не на Петровку, а в другое место. Возможно, тебя еще разок проверить хотят, каково было твое поведение: тоже ведь морока с вами, пленными… А Петровка что? Им дадены указания — и все. И отказ. Верно, комендант? И распоряжение участковому: проконтролировать. Правильно?

— Правильно, Степаныч. Но он, понимаешь, еще неопытен. Он на войне столько повидал, представить страшно, а здесь, как дите, ничего не смыслит. Беда!

— И с министерством не надоть, — продолжает свое участковый. — Уж ежели иттить, то на самый верх, там доказывать свои права. Они, бывает, скорее учитывают…

Он вздыхает и достает папироску.

— А бывает и так: до бога доберешься — апостол шею намылит, как говаривал покойник дедушка. — И участковый, прикурив, берется за шапку. — Плохое твое положение, молодой человек, очень даже плохое. Ну, да ладно, неделю еще даю, хлопочи, добивайся, а уж после не взыщи. Служба!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

1

Проходит неделя. Мои маутхаузенские друзья молчат. Я упаковываю рюкзак: вечером буду перебираться на вокзал. Я не хочу больше доставлять неприятностей сестре, буду ночевать на вокзалах. Я продержусь так еще три, четыре дня и, если за это время друзья не откликнутся, уеду в Одессу или в Крым, где нет сильных холодов. В последние дни я начинаю что-то крепко мерзнуть.

В Москве у меня остается несколько дел. Мне надо навестить семью Алексея Ивановича Муругова, зайти к Ампилогину и, если удастся, послушать оперу «Князь Игорь» в Большом театре. Вообще быть в Москве и не побывать в Большом театре — это, конечно, непростительно.

После обеда, часа в три, узнав у постового милиционера, как проехать в Лихов переулок, я отправляюсь к Муруговым. Выйдя из метро на площади Революции, я еду дальше на троллейбусе, и, чем дальше еду, тем сильнее охватывают меня разные сомнения: а может быть, семья Муруговых уже не живет в Лиховом переулке; может, и сам Муругое — это не Муругов, может, это его вторая, лагерная фамилия: большие люди, попав в плен, иногда по нескольку раз меняли фамилию; а может быть, и никакого Лихова переулка нет: мне только почудилось, что Лихов?

— Скоро будет Лихов переулок? — спрашиваю я кондукторшу.

— Через две остановки. Следующая — Петровские ворота.

Лихов… Странные названия в Москве, думаю я. Все странно, все не так, как ожидал!

Стекла троллейбуса обросли льдом. Холод. Стынет спина, стынут ноги. Сапоги Бахмайера ни черта не греют.

— Следующая — Каретный ряд.

Или Каретный… Какая старина! Как странно… Я еду к семье Муругова, а самого Алексея Ивановича уже давно нет, его расстреляли и сожгли, а я теперь еду к его семье, я должен исполнить его просьбу.

— Следующая — Лихов. Кто спрашивал Лихов?

Я выхожу из троллейбуса, и новые сомнения охватывают меня: это такой короткий переулок, что в нем не может быть дома № 8. Я ускоряю шаг, смотрю на таблички: не может быть здесь такого дома! И, однако, этот дом есть — очень высокий, темный каменный дом.

Я вхожу в открытый подъезд и спрашиваю у женщины в белом фартуке, есть ли здесь такая-то квартира, — я называю ее номер. Про себя я очень сомневаюсь, чтобы здесь была эта квартира — под тем самым номером, который назвал мне Алексей Иванович Муругов в зондерблоке в первых числах мая 1943 года… Есть, оказывается!

Я поднимаюсь по каменной лестнице и думаю: что же это происходит? Ведь вот я иду к жене или к матери Алексея Ивановича Муругова, героя, патриота, я должен сообщить о его трагической гибели, и я иду почему-тo как частное лицо. Почему же я частное лицо? И частное и, чувствую, какое-то нежелательное здесь, в Москве, лицо… Ведь там, в плену и в Маутхаузене, я выполнял сколько мог волю моего народа, моего государства — боролся, — я не был тогда частным, сторонним лицом. И сейчас это же не частное дело — извещать родных о смерти на войне их близкого, да еще героя! Это же государственное дело, и я выполняю его, и я постараюсь сделать так, чтобы родные почувствовали не только боль, но и гордость за Алексея Ивановича, за Родину, воспитавшую его. Как же так? Ведь я советский человек, свой, за что же ко мне плохо относиться? Странно!

На четвертой или пятой лестничной площадке я останавливаюсь передохнуть. И снова мысль: за что? А потом мысль: зачем, кому это надо?