Изменить стиль страницы

— Пожалуйста, — отвечает она по-нашему, по-северному, произнося раздельно каждую буковку: не «пажалста», а именно «пожалуйста». Наверно, на моем лице появляется что-то примечательное, потому что девушка задерживает на мне взгляд и любезно добавляет: — Можете сейчас и прописку оформить. Где будете прописываться?

— Я в Москве буду прописываться. Она уважительно глядит на меня.

— Женитесь там или по вызову министерства?

— Ни то, ни другое. Я буду жить у сестры.

— А-а! — И девушка отводит глаза в сторону, будто ей внезапно отчего-то становится неловко. — Ну, дак счастливенько вам.

— Еще раз спасибо. До свидания.

Потом я иду в военкомат. Опять пишу заявление, прилагаю к нему две фотокарточки и свой новенький паспорт.

Меня просят подождать. Я усаживаюсь на деревянный диван в коридоре и жду. Отчего же не подождать?

Минут через двадцать приглашают. Я останавливаюсь около деревянного барьера. По другую сторону его за столом — девушка, очень похожая на ту, что была в окошке в милиции.

— Рост? — спрашивает она, приготовившись записывать.

— Сто шестьдесят семь, — бодро отвечаю я.

— Окружность головы?.. Размер противогаза?.. Размер обуви?..

Девушка задает еще довольно много вопросов: где я проходил службу, какие должности занимал, имел ли ранения, — записывает все в анкетку и снова просит подождать в коридоре.

Я опять опускаюсь на диван. Я почему-то уверен, что сейчас из военкомата звонят в Москву, в какой-нибудь центральный справочный отдел Министерства вооруженных сил, и оттуда, из справочного отдела, порывшись в картотеке, сообщают сюда, в райвоенкомат, что все правильно: старший сержант такой-то действительно служил в таком-то стрелковом полку, а затем в штабе дивизии, тогда-то был ранен, а тогда-то контужен и взят в плен. Я даже испытываю удовольствие при мысли, что сейчас обо мне разговаривают с Москвой.

— Войдите, — приоткрыв двери, приказывает девушка.

Опять подхожу к барьеру.

— Распишитесь. — И она подает мне развернутую книжечку и ручку с обмакнутым в чернила пером. — Гам, — говорит она, — в графе «Личная подпись владельца».

Я ищу эту графу, и глаза мои натыкаются на слово «солдат», затем ниже — «рядовой».

— Простите, — говорю я, — тут вкралась ошибка.

— Где? — спрашивает девушка.

— Я но рядовой, а старший сержант, я же говорил вам, и вы, по-моему, правильно записали в анкету — «старший сержант».

Я улыбаюсь, мне не хочется огорчать девушку: ей, наверно, может влететь за испорченный бланк, исправления ведь в таких документах не допускаются.

— Никакой ошибки нет, — холодно отвечает девушка. — Расписывайтесь. А хотите — обратитесь к начальнику.

Из соседней комнаты входит пожилой капитан.

— В чем дело?

Я взглядываю на девушку, все еще боясь подвести ее и не понимая, почему она посылает меня к начальнику, но вошедший капитан, я догадываюсь, и есть начальник, и мне ничего не остается, как доложить о допущенной ошибке.

— Все точно, — заявляет капитан. — У вас нет документов, подтверждающих, что вы были старшим сержантом.

— Но позвольте, остальные же сведения записаны правильно.

— А мы все записали с ваших слов. А вот с военным званием — другое дело. Пока вы рядовой. Пока не получим официального подтверждения, будете рядовой.

Странно, думаю я. Значит, никакого телефонного разговора с министерством не было, все записано только с моих слов. Но почему же для военного звания исключение?

— Расписывайтесь, — говорит девушка.

И я расписываюсь, обиженный и удивленный.

Конечно, если бы мне пришлось получать военный билет в Москве, то меня не разжаловали бы в рядовые: там под боком и Министерство вооруженных сил и Министерство внутренних дел, где можно навести все справки.

Но в Москве я не стал получать ни паспорта, ни военного билета: я очень спешил к маме на Север.

4

Месяц домашней жизни пролетает, будто один день, и вот снова, как пять с лишним лет назад, я прощаюсь перед отъездом с мамой.

— Помнишь, что ты сказала мне тогда напоследок? — говорю я, держа ее небольшие попорченные ревматизмом руки в своих руках.

Она немного виновато качает головой: не помнит.

— Ты мне очень помогла теми своими словами…

— Что же? — тихо и грустно спрашивает мама. Ей в глубине души так не хочется, чтобы я уезжал.

— А что бы ты пожелала, если бы я снова уходил на войну?

— Что? — Мама чуть задумывается и отвечает мне почти теми же словами, что и тогда, в ноябре сорок первого: — Чтобы ты всегда был честным, это, по-моему, главное…

Помню, в тот раз мне хотелось, чтобы мама просила меня поберечь себя. Но это в тот раз. А теперь… горячая нежность заполняет мою душу, нежность и удивление. Откуда знает она, старенькая мама, полжизни прожившая среди лесов, что главное для человека — это всегда быть честным, то есть поступать по совести, так, как велит внутреннее понимание долга? Ведь даже смерть не страшна, а точнее, тебе лишь тогда удается победить страх перед смертью, когда совесть спокойна, когда ты понимаешь, что честно исполнил свой долг. Не в том ли весь опыт мой, опыт тех лет, что я на своем горбу проверил истинность этой старой истины?

— Мама, — говорю я, — ведь ты неверующая?

— Да, — отвечает она. — Уже давно неверующая. Я в душе коммунистка, ты знаешь. Почему ты об этом спрашиваешь?

— Может, мне все-таки повременить с отъездом, поработать до лета здесь? Еще не поздно.

— Нет, нет. В Москве у Кати ты лучше подготовишься в институт, поступишь на какое-нибудь подготовительное отделение или курсы, как это там. Ты ведь многое забыл, сам признался. Не надо менять, что обдумали и решили.

Она, конечно, права. Но как же не хочется расставаться с ней!

— Поезжай, — силясь улыбнуться, кивает мама. — Иди, а то опоздаешь на поезд.

— Я тебе пришлю ландышевые капли, — поборов какое-то оцепенение, говорю я и встаю. — Ну, не на войну же я теперь, мамочка, — добавляю я, заметив, как начинают дрожать ее губы. — Ну видишь, какая ты…

— Подожди, — шепчет она. — Может быть, это в последний раз. Наклонись!

И она, неверующая мама моя, благословляет меня. Неожиданно, даже для себя самой неожиданно, мне кажется.

— Будь, как папа!

С этим ее напутствием я и ухожу, просветленный и расстроенный, дав себе слово при первой же возможности — как только заработаю немного денег — вновь приехать повидаться с ней.

Сестра ожидает меня на линии, машет рукой. Она собирается проводить меня до станции.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

1

— Не можем, дорогой товарищ, не можем… У майора милиции хорошее лицо, особенно глаза, и глаза говорят больше, чем его слова; я вижу даже будто какую-то затаенную муку в его глазах, и до меня никак не доходит смысл этого «не можем».

Вернее, какой-то частью сознания я понимаю, что означает «не можем»: меня не могут прописать в Москве, и это серьезная неприятность, но другая часть сознания, вероятно, более сильная и по инерции еще радостная, подавляет ту, первую, и мешает полностью уразуметь смысл того, что говорит мне майор.

— Вот же форма, комендант подписал, и заявление родственников, и размер жилплощади позволяет, — продолжая улыбаться, говорю я и чувствую, что это уже глупо — улыбаться.

Однако майор снова берет форменный листок, подписанный комендантом общежития, заявление Петра Николаевича, придвигает к себе мой паспорт и снова углубляется в чтение, словно надеясь вычитать там такое, чего прежде он не заметил.

Я напряженно слежу за его лицом. Он напряженно потирает подбородок, шурша щетинкой, и опять поднимает на меня глаза, в которых будто какая-то мука.

— Нельзя.

— Но почему, товарищ майор?

— Почему да почему… — Он вдруг быстро и странновато улыбается и говорит: — Забирай документы и иди устраивайся на работу. Устроишься — возможно, пропишу на свою ответственность.