Изменить стиль страницы

И при этом ласковый. Голос у него слабенький, как у больного, обращение обходительное; он будто с небольшим глушком, как и его жена, но я еще до фронта, прожив несколько месяцев под одной крышей с дядей Пашей, убедился, что он все отлично слышит. К тому же он знает не только плотницкое и столярное дело. В молодости дядя Паша работал счетоводом и прочел немало умных книг — об этом тогда же, до фронта, рассказывала мне его дочь, моя сверстница.

В первый день нового, 1947 года, опять же следуя здешним добрым обычаям, я, как младший сосед, иду с поздравлениями к старшему — дяде Паше.

— Здравствуйте. С Новым годом! — обращаюсь я вначале к хозяйке, встречающей гостя у порога.

— И вас также! Милости просим, — с вежливым поклоном отвечает она, потопив в круглых румяных щеках масленые глазки.

— С Новым годом! Здравствуйте, дядя Паша! — приветствую я хозяина, проходя в большую комнату.

— С Новым годом, с Новым годочком! Здравствуйте! — отвечает он приятно.

Сегодня дядя Паша не работает. Сидит на лавке, причесанный, в чистой, почти новой рубахе, и руки его с очень большими темными кистями отдыхают на острых коленях.

Садиться надо без приглашения. Вошел, снял шапку и сразу садись. Так полагается.

— Мороз, — говорю я.

— Да, заморозило нынче, морозик. Дак ведь пора уже и по времени, пора быть морозцу, да.

— Пора, — соглашаюсь я совершенно. — Середина декабря по старому стилю. Самый разгар зимы.

Поговорить о погоде тоже полагается. А теперь — о здоровье.

— Самочувствие, дядя Паша, не жалуетесь?

— Дак ведь что жаловаться? Похварываем со старухой, похварываем, со здоровьишком весьма неважно. Вы как?

— Спасибо, пока ничего.

— Матушка?

— Ничего. Сердце, знаете, у нее не совсем.

— Да, сердце, сердечьишко. Дак ведь и лета уже, да и пережито немало, надо сказать.

Он справляется еще о здоровье сестры (хотя видит ее каждый день), я — о здоровье его дочерей, вышедших замуж и живущих теперь в другом месте, и визит вежливости можно считать оконченным.

Однако уйти не удается. Хозяйка, все так же пряча в круглых щеках блестящие глазки, подносит нам с дядей Пашей по стопке и ставит на стол миску с отборными солеными рыжичками.

— Попробуйте, не побрезгайте. Наливку сама делала, на брусёнке, рыжики тож сама собирала.

— Спасибо. Стоит ли беспокоиться?

— Просим, просим, — говорит, как поет, дядя Паша. — Пожалуйте!

Мы переходим к столу. Хозяйка приносит ржаных лепешек, ложки и садится в сторонку, радушно сияя лицом.

Им хочется что-то выпытать у меня: прежде обходилось без наливки — своих соседей я знаю все-таки достаточно.

Мы выпиваем, закусываем. Дядя Паша снова наполняет стопки.

— Не писали вы долго матушке, очень ведь продолжительное время не писали, четыре года, считай.

— Я в плену был, дядя Паша, — говорю я прямо. С чего бы мне это скрывать, что я был в плену?

Он, поперхнувшись, опускает стопку. У хозяйки застывает на лице странная улыбка, словно ее попросили улыбнуться перед фотообъективом и затянули выдержку.

— Разве вы не знали?

— Дак ведь как сказать вам… вроде в последний год матушка ваша и повеселее стала, а все не то. Все ждала.

— И еще проверку пришлось проходить после плена. Поэтому и не писал.

— Так, так, — произносит слабенько дядя Паша. Ему, по-моему, уже и выпивать не хочется: он хотел выведать, что и как, искусным разговором, а я взял и бухнул сразу.

— Так, — повторяет он. — А проверка, позвольте полюбопытствовать, при воинских частях или…

— Нет, в лагере. — Меня внезапно осеняет. — А что, кто-нибудь из ваших родственников пропал без вести?

Дядя Паша поднимает стопку, делая вид, что не расслышал моего вопроса.

— Так… Ну, дак за возвращеньице, за радость вашей матушки!

Мы опрокидываем еще по стопке, и крепкая брусничная наливка ударяет в голову.

— Вы не ответили на мой вопрос. Кто-нибудь из ваших родных попал в плен?

— Ты бы, старуха, подбавила грибков-то нам.

— Пожалуйста, — говорит та и поспешно уходит за перегородку.

А меня уже зло берет: что он, черт, притворяется глухим — преступление это, что ли, если человек был в плену?

— Бывшие пленные приравнены в правах к демобилизованным. Есть специальное разъяснение Верховного суда СССР. Не читали?

— Как же, как же! Хоть и бедновато живем, а газетки выписываем, — отвечает дядя Паша. — Следим по мере возможности, да… Тоже вот у знакомых один пропал, как вы говорите, без вести, потом объявился, а потом похожий случай: не пишет, долгонько уже не пишет.

— Напишет, дядя Паша. Если честный человек — объявится еще раз.

— Так-то так, — произносит слабым голоском дядя Паша. — Вот жизнь-то как теперь у вас дальше пойдет? Затруднений каких не будет ли?

— Все будет нормально. И даже очень хорошо, — говорю я, вспомнив про обед у Володькиного дядьки. — Все будет в порядке, дядя Паша, не волнуйтесь…

И я ставлю свою стопку вверх донышком: сыт и доволен, значит.

3

На другой день я вместе с сестрой еду в райцентр. Мне надо получить паспорт и военный билет в обмен на справку, выданную мне в управлении лагеря. У сестры свои дела в райздраве и райкоме партии.

Моя сестра молодец. Она внештатный пропагандист и, кажется, член пленума райкома. Ее детские ясли — из лучших в районе. Несмотря на свои двадцать четыре года, она мать двух детей (это тоже не просто: растить без отца двух детей). Вообще молодчина, и я с детства дружу с ней.

На попутном мотовозе мы добираемся до станции с бревенчатым полувокзальчиком-полусторожкой, через полчаса пересаживаемся на почтовый поезд. Ехать нам недолго, и мы не заходим в вагон, остаемся в тамбуре.

— Путешественник, — смеется сестра. — Признаться, что я о тебе сейчас думаю? Что ты все, все врешь, и нигде ты не был, и все только выдумал.

— Конечно, выдумал.

— Нет, правда. Вот смотрю на тебя и по глазам вижу, что врешь. Ну, скажи: врешь?

— Вру.

— Ну, зачем ты врешь?

— Чтобы было интересно. Австрия, антифашистское подполье в концлагере — разве это не интересно?

Сестра не отвечает.

Шутки шутками, а я и впрямь начинаю подозревать, что она не совсем верит тому, что я рассказываю. Может, оттого, что в детстве я действительно был большим выдумщиком и она знает меня таким, а может, оттого, что в то, о чем я рассказываю, просто трудно поверить. Хотя рассказываю я далеко не все: о самых страшных вещах, щадя маму, я умалчиваю.

— Ладно, не надувайся, пожалуйста, — примирительно говорит сестра.

— Я не надуваюсь. Я просто думаю, что нет и никогда не будет пророков в своем отечестве.

— Ах, ты еще и пророк! — Она насмешливо-любовно смотрит на меня большими голубыми глазами.

— Я в переносном смысле, ты прекрасно понимаешь, о чем я… А будешь насмешничать — отлуплю. Забыла?

Ей нередко попадало от меня. Однажды, спасаясь от моих тумаков, она выпрыгнула в окно и угодила в ящик с томатной рассадой, поломав хрупкие, нежные растеньица. В жизни не забуду выражения отчаяния на ее лице — бесконечного отчаяния и обиды. Я и сейчас, вспомнив об этом, не могу удержаться от улыбки.

А сестра вдруг тяжело-тяжело вздыхает.

— Было и прошло… А как все хорошо было!

Райотдел милиции и райвоенкомат расположены по соседству в одинаковых, стандартных деревянных домах. В том и другом доме стоит одинаковый, особый казенный дух, состоящий из запахов хлорки, папиросного дыма и лежалых бумаг. В милиции пахнет еще свежей олифой и прелыми, полушубками — не знаю, почему.

Я пишу заявление с просьбой выдать мне паспорт и, к немалому своему удивлению, почти тут же получаю его. Никаких лишних вопросов, никакой волокиты: сдал заявление, две фотокарточки, справку из лагеря, — и пожалуйста: через полчаса у меня в руках твердая темно-зеленая книжечка с печатями и номерами. Паспорт. Мой паспорт гражданина Советского Союза!

— Спасибо, — говорю я девушке в окошко.