Изменить стиль страницы

Дальше разговор продолжался как в тумане.

Простившись с Ростовцевым, Кораблинов подхватил на руки детскую коляску и, промелькнув мимо лифта, как вихрь, взбежал на площадку пятого этажа. Жены дома не было. Почти полчаса вертелся он перед большим зеркалом в коридоре квартиры, держа в правой руке маленькое круглое зеркальце, в которое он впивался глазами, изучая рисунок своего уха. Раз десять подбегал к кроватке дочери и, еще раз убедившись, что сходство в рисунке его уха и уха дочери действительно поразительное, снова возвращался к большому зеркалу и, стоя к нему в профиль, замирал неподвижно, зажав в правой руке круглое зеркальце.

В этот вечер Кораблинов пил от счастья. Рассказал обо всем Симочке. Оба смеялись и плакали от радости.

…И вот теперь Кораблинов видит почти тот же (почти, но не совсем) рисунок уха у внучки, такой же завиток раковины и выступ на ободке и его, дедовская, словно слепленная из двух поджаренных чечевиц, родинка под мочкой левого уха.

Утром Лена вместе с Серафимой Ивановной поедет на дачу, там она пробудет две недели, а потом вместе с группой, к которой она присоединится в Москве, полетит в Болгарию.

Вдруг в какое-то мгновение Кораблинову показалось, что в лице Лены есть что-то общее с лицом Светланы Каретниковой. Он даже подался вперед, вглядываясь в черты спящей внучки. «Нет, это просто игра больного воображения. Следствие ночной бессонницы и воспоминаний об этой дерзкой и неблагодарной девчонке», — думал он, стараясь отогнать от себя мысли о вчерашнем дне. Но чем усиленнее он пытался прогнать от себя всплывающее в его воображении лицо Светланы Каретниковой, тем оно явственнее и напористее наступало на него. И чем дольше он смотрел на внучку, тем больше общего находил в ней и в Светлане. Такой же излом темных бровей, почти тот же разрез припухлого рта…

Мысль, которая вдруг обожгла Кораблинова, заставила его встать с кресла. Он вспомнил соседа по даче, лысого пожилого вдовца, владельца голубой «Волги». Почти каждую пятницу, вечером, он привозил к себе на дачу молоденькую девушку. Увозил ее рано утром в понедельник. Кораблинов знал, что это была не дочь. Дочь так себя не ведет. Дочери нечего было бы как-то воровато и проворно выскальзывать из машины и, втянув в плечи голову, бежать по гаревой дорожке на веранду и целых два дня потом не показываться в саду. Для внучки она была слишком взросла.

«А что, если?.. Что, если на пути Лены встретится человек вроде этого… соседа с голубой «Волгой»? Или такой, как я, пусть даже талантливый, известный… поэт, артист, художник…» Кораблинову вдруг показалось, что кто-то невидимый в кабинете беззвучно сдавливает ему горло, теснит его в угол и шепчет: «Опомнись, старик!.. Твоя философия об исключительном праве великих на особую любовь пахнет смрадом».

Кораблинов вышел из кабинета, закрыл за собой дверь и, мягко ступая по ковровой дорожке в коридоре, прошел в ванную. Остановился и замер перед зеркалом. «О боже!.. Ты ли это, Кораблинов?! Тот ли Кораблинов, кем ты себя считаешь?!» Из зеркала смотрел уж совсем не тот человек, который неделю назад в ресторане «Чайка» целовал запястья рук молоденькой девушке, почти девчонке. Перед Кораблиновым стоял старик с седой всклоченной шевелюрой, с голубоватыми мешками под глазами и отвислыми щеками, словно слепленными из сыромятных кожаных ремней, разделенных глубокими морщинами.

И вновь какая-то непреодолимая сила вернула Кораблинова в кабинет и подвела к письменному столу. Со стены, как и вчера, как и десять лет назад, смотрел словно встревоженный окриком Гёте. Кораблинов пристально вглядывался в лицо великого поэта-мыслителя, а где-то за ним, за портретом, он видел в сизой дымке оплывшее лицо своего соседа по даче, лысого, толстенького и проворного. В его вороватом и юрком взгляде Кораблинов всегда читал опасение быть уличенным в чем-то и желание как можно скорее скрыться с глаз свидетелей его существования, его необычных приездов на дачу. Но вот видение неприятного лица соседа исчезло. В смелых, четких мазках давно умершего художника вновь предстал Гёте на последнем году своей долгой жизни. Но теперь уже не сознание собственного величия увидел Кораблинов на лице гениального поэта, а испуг… Испуг перед тем грозным человеком-мифом, который резко окликнул его сзади, чтобы позвать на грозное и справедливое судилище, на котором юная Ульрика, пробудившись от насильственного летаргического сна, навеянного жестоким искушением, предстанет невинной жертвой и повторит печальную участь несчастной Оттилии.

…Рухнуло все, что раньше годами громоздилось в подобие спасительной философии. Жалким, сгорбленным стариком показался на портрете Гёте. Теперь он чем-то напоминал Кораблинову большую океанскую рыбу, выброшенную на песчаный берег и жадно хватающую ртом глотки воздуха. С отчаянием утопающего в последней агонии он хватался за соломинку жизни. Хотел он этого или не хотел (да и вряд ли Гёте об этом думал), но наверняка жизнь Ульрики была исковеркана навсегда.

…Дождавшись утра, Кораблинов поехал в институт. Слишком скверно было у него на душе.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Как и договорились, Владимир пришел за два часа до отхода поезда.

Услышав резкий хлопок лифта, донесшийся с лестничной площадки, Светлана кинулась к двери и открыла ее раньше, чем Владимир успел нажать кнопку звонка.

— Почему без деда? — удивилась Светлана. Еще позавчера они договорились, что Владимир заедет за дедом.

— Болен. Только что от него.

— Что с ним?

— Острый приступ радикулита.

— Врач был?

— Я вызвал. — Владимир недовольным взглядом окинул Светлану. — Может, ты в квартире продолжишь допрос?..

— Ах, извини, синьор! — Приседая, Светлана сделала резкий выпад назад, давая проход Владимиру, отчего у нее получилось нечто среднее между реверансом благовоспитанной барышни и услужливым жестом лакея. — Прошу.

Владимиру было не до шуток. На сердце скребло, деньги кончились, хорошо, что дядя Сеня чуть ли не под партийное слово ссудил вчера вечером до получки десять рублей. А тут, как на грех, комендант уже второй раз предупредил, что на его место в общежитии есть уже кандидатура.

Владимир прошел в столовую и сел в кресло рядом с аквариумом.

Светлана собиралась в дорогу. На ней были песочного цвета платье и белые босоножки. Схваченные белой лентой волосы мелкими струйками падали на раскрасневшиеся щеки, на лоб, отчего она то и дело откидывала их назад. Она уже устала. Ей никто не помогал. И это почти полное равнодушие и безучастие к ее сборам со стороны Владимира и тетки пробуждало в ней безотчетное упрямство. «Все равно будет по-моему!.. Все равно вы меня не остановите!..» — как бы говорила она всем своим видом, каждым движением.

И если тетка еще не теряла надежды отговорить Светлану от поездки в Сибирь и несколько раз за утро пыталась воздействовать на нее то увещеванием, то слезами, Владимир даже и не пытался помешать ее отъезду — знал, что Светлану теперь ничто не удержит. Более того, он был уверен; стоит ему только принять сторону Капитолины Алексеевны, к решению Светланы поехать в Сибирь прибавится еще и желание сделать назло, поставить на своем. А поэтому он сидел молча в кресле и мрачно курил.

Из соседней комнаты время от времени доносились голоса Брылева и Капитолины Алексеевны.

— Деду плохо?

— Не так от боли, как от обиды.

Светлана подняла на Владимира вопросительный взгляд.

— Потому что я уезжаю в Сибирь?

— Нет, не поэтому.

— А почему же?

— Вчера вечером ему с курьером доставили письмо из Министерства социального обеспечения. Первый заместитель министра персонально приглашает Петра Егоровича на заседание коллегии, которое состоится завтра. А он прикован к постели. Говорит, что готовился к выступлению на этой коллегии две недели. А тут такая нелепость, радикулит.

— Так и не скажет дедушка свою коронную речь на коллегии? А он ее так готовил.

— Твой дед не из тех, кто при первом дождичке бежит в кусты. Его речь дойдет до членов коллегии, хотя он и болен.