Изменить стиль страницы

Совсем не заметили, как с разговорами дошли до дома и поднялись на девятый этаж. Через отверстия в почтовом ящике, прибитом на двери, Светлана заметила синий конверт.

— Письмо, дедушка!

— Достань, у тебя пальцы попроворнее. — Петр Егорович вынул из кармана связку ключей, и Светлана, найдя в ней самый маленький ключик, открыла почтовый ящик.

— Казенное, дедушка, с каким-то штемпелем.

Петр Егорович взял у Светланы письмо, прошел с ним к окну на кухню, надел очки и разорвал конверт.

Пробежав глазами строки короткого письма, Петр Егорович заулыбался, даже приосанился.

— Ну вот, доченька, правда всегда кладет на лопатки кривду.

— Дедушка, можно подумать, что в этом письме тебе сообщили, что ты выиграл на одну из своих десяти трехпроцентных облигаций, которые ты уже столько лет хранишь в сборегательной кассе.

— Что дед выиграл, ты угадала. Только не деньги, а кое-что поважнее.

— Мне можно почитать?

— Почитай. — Петр Егорович взглядом показал на конверт, лежавший на столе.

Светлана развернула письмо, напечатанное на машинке, и в глаза ее бросился милицейский штемпель.

— Можно вслух?

Встав в позу, Светлана сдвинула брови, откинула назад голову и начала читать громко, почти речитативом:

«Депутату Москворецкого районного Совета депутатов трудящихся города Москвы П. Е. Каретникову»! — Светлана взглянула на деда и, увидев его довольную улыбку, продолжала: «Уважаемый тов. Каретников! Факты, изложенные в Вашем письме о хулиганском поведении гражданина Беклемешева, нами проверены и полностью подтвердились.

Приказом начальника Москворецкого районного отдела милиции Беклемешев лишен прописки на занимаемой им жилплощади и получил предписание в течение 48 часов покинуть г. Москву.

С уважением —

начальник 83-го отделения милиции г. Москвы
Полковник Н. Старостин».

— Молодцы ребята! — почти воскликнул Петр Егорович. — Такую рвань из Москвы нужно выжигать железом. А как быстро-то, как быстро они дали ему под зад коленом. Оно и понятно, сейчас во главе московской милиции фронтовики, ребята горячие.

Светлана подошла к деду и, глядя на него так, словно впервые увидела его таким строгим и сердитым, сказала:

— Оказывается, дедуль, ты не только умеешь жалеть, но и бываешь сердитым? Вон ты какой разный!..

— Плохих людей нужно наказывать, доченька, и наказывать строго. Это нужно для того, чтобы лучше жилось хорошим, честным людям.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Ночь была тяжелая, бессонная. Кораблинов несколько раз вставал, стараясь не разбудить жену, бесшумно проходил на кухню, залпом выпивал бокал боржоми и вновь ложился, пытаясь заснуть. Минуты забытья, в которое он впадал с трудом, обрывались, не успев свиться в вязкую паутину сна. Как ни старался он прогнать от себя видения прожитого дня, они упрямо наступали на него со всех сторон, дразнили то смешными, то грозными гримасами экзаменующихся абитуриентов, тормошили возгласами коллег-экзаменаторов, сверлили недобрым, настороженным взглядом Сугробова…

Так бывает иногда на киноэкране, когда в мелькание сцен, где люди смеются и плачут, гибнут и воскресают, скачут и ползут… вдруг крупным планом вторгается лицо… Всего одно лицо. Но в этом лице, в его выражении до удивления ослепительно ярко и четко сконцентрировано все, что было заключено в предыдущих кадрах с сонмом действующих лиц. И чем пристальнее вглядывался Кораблинов в это лицо, в крупные слезы, скатывающиеся по бледным щекам, тем затрудненнее становилось дыхание. Это лицо наступало на него своей родниковой чистотой и какой-то необыкновенной страдальческой красотой.

Кораблинов пробовал считать, но сон не сковывал горячий извивающийся клубок мыслей; пытался зримо представить себе набегающие на песчаный берег морские волны (это иногда помогало уснуть) — лицо Светланы Каретниковой загораживало собой и берег и море… Не помогла и таблетка снотворного.

Но Кораблинов пока еще никак не мог разобраться, кто же в конце концов он — потерпевший или подсудимый? В одном он был уверен: совершилось что-то очень нехорошее, несправедливое, позорное… Причем Кораблинов скорее чувствовал, чем осознавал, что эта несправедливость не подпадала ни под какую статью и параграф Кодекса законов.

Кораблинов старался посмотреть на себя со стороны, перебирая в памяти биографии великих людей мира искусства и литературы, вспоминал детали их личной жизни, их человеческие слабости. И ему становилось легче. Общность судеб (невзирая на возраст), которая присуща настоящим (от рождения!) большим художникам, вдруг становилась в сознании Кораблинова тем щитом, за который он старался спрятаться, загораживаясь им от взгляда больших синих глаз, то восторженно, то вдруг испуганно устремленных на него. И чем глубже вникал он в биографии великих людей, тем надежнее обрывки разрозненных мыслей сплетались в крепкий и гибкий канат внутреннего монолога, обращенного к тому незримому судье, перед которым он стоял и старался доказать, что человек имеет право на любовь от юности и до последнего вздоха, до последнего удара сердца. А там, где есть право, там неминуема борьба за это право.

И как несразимый козырь его размышления мысленному взору Кораблинова предстали картины последних лет жизни Иоганна Вольфганга Гёте. Он давно задумал поставить его «Фауста», но все пока считал, что еще не до конца постиг то главное в трагедии, которое сам Гёте понял только перед смертью. А гениальному старику в ту пору уже перевалило на девятый десяток.

Кораблинов отчетливо видел лицо белокудрого, но еще крепкого физически шестидесятилетнего Гёте, воспылавшего неземной, поэтической любовью к девятнадцатилетней красавице Минне Герцлиб, которая стала прообразом трагической Оттилии, выведенной в романе «Избирательное средство». В этом романе Гёте выступает с глубокой исповедью о таинствах любви, о ее стихийном, природой уготованном рождении и не подвластном закону бурном развитии. В суждениях о любви философ Гёте доходит до того, что утверждает: настоящая, сильная любовь есть «химическое сродство человеческих монад», что гармоническое соответствие двух рожденных друг для друга личностей предопределено к соединению самой природой, но, словно спасаясь от этой фатальной обреченности, на судьбе Оттилии он доказывает, что там, где эта любовь (пусть самая чистая, самая возвышенная) не обрамлена рамками Закона и Обычая, она часто обречена на гибель. Соблюдая верность жене, страстно влюбленный в Оттилию Эдуард находит в себе силы противостоять велению природы и тем самым обрекает Оттилию на страдания и муки, которые кончаются тем, что она, уморив себя голодом, гибнет.

Если в шестьдесят лет Гёте как моралист и как проповедник (кто знает — притворно или непритворно) ратует за высокие и несокрушимые нравственные устои семьи, которые иногда достигаются ценой человеческой жизни, то, перешагнув на восьмой десяток лет, седоглавый старец вновь горит на костре безумной любви к девятнадцатилетней баронессе Ульрике, забыв, или вернее, преступив те постулаты, которые он проповедовал и утверждал двадцать лет назад в романе «Избирательное средство».

Ни злые сплетни королевского двора, ни желчные эпиграммы, летящие с поэтического парнаса Германии, ни угроза потерять титул премьер-министра, ни проклятия кровных наследников, которые уже давно приготовились к дележу литературных сокровищ и фамильных ценностей «сумасшедшего старика», — ничто не остановило Гёте перед всепоглощающей, испепеляющей, но прежде всего всемогущей прародительницей и спасительницей — Любовью.

«Да и старика ли? — думал Кораблинов. — Раз его сердце горело — пусть последним костром — самого сильного и самого святого на земле чувства, — значит, это сердце было еще молодо. Ей, Ульрике, минуло всего лишь девятнадцать, а он уже шагнул в восьмой десяток… Что здесь? Аномалия духа?.. Патология чувств или высшая гармония человеческих душ?»