Изменить стиль страницы

— Сереженька, ты только представь себе само название: Счастьегорск!.. Город Счастья! Он стоит на излучине двух могучих сибирских рек, не зная, какой из них поклониться фасадами своих домов. Всего семь лет назад на месте Счастьегорска шумела дремучая тайга с вековыми кедрами и елями. А сейчас эти кедры и ели стоят по обочинам тротуаров, как грозные часовые, и по ветвям бегают рыженькие белки. Нет, ты только представь глазами своего московскою внука: вдруг он утром открывает окно и видит — в каких-то двух-трех метрах от него маленький бельчонок грызет кедровую шишку. А я видел!.. Видел своими глазами!.. Самому старшему жителю этого города — главному врачу — сорок лет. Средний возраст аборигенов Счастьегорска — двадцать два года. Я не знаю, правда это или надо мной подшутили, но на каком-то собрании, которое счастьегорцы называют «вече», какой-то чудак-романтик предложил: тещ и свекровей в этот город юности на постоянное жительство не вызывать. Они великолепно могут обойтись без них. Еще живя в палатках, вместе с домами для рабочих новоселы строили детские ясли и сады. Причем первый детский сад они сделали по своему проекту и над резными, узорными воротами на территории этого садика повесили огромную вывеску, разрисованную огромными славянскими фосфоресцирующими буквами и символами: «Утро жизни». На территории яслей и сада строители оставили нетронутым девственный кусочек тайги с малиной, черемухой, о кедровыми орехами и грибами!.. Там что ни дом, то свое архитектурное решение, что ни улица, то неожиданный взлет пылкой фантазии!.. Я был поражен!.. Я ходил по городу, и мне казалось, что я совсем не Владислав Волчанский, командированный Министерством культуры для знакомства с работой народного театра Счастьегорска, а вставший из гроба Томазо Кампанелла!

— Кто-кто? — переспросил Кораблинов.

— Великий итальянский мыслитель и родоначальник утопического коммунизма Томазо Кампанелла, который вдруг ожил бы и увидел свой «Город солнца», город, который он создал в своем пламенном воображении во время двадцатисемилетнего заточения в тюрьме, куда он после тяжелых пыток был брошен инквизиторами… — Волчанский неожиданно резко остановился посреди кабинета и, закрыв глаза, приложил левую руку к груди.

— Тебе что, плохо, Владислав? — спросил Кораблинов, видя, как болезненно исказилось лицо Волчанского.

— Ничего, это сейчас пройдет. Я просто излишне поволновался.

— Сядь, посиди и успокойся. Может быть, валидольчику?

— Спасибо, я ношу его с собой. — Волчанский достал из карманчика жилета пузырек, извлек из него таблетку валидола и бросил его за щеку.

— Ты под язык клади, — посоветовал Кораблинов. — Под языком быстрее всасывается.

— Зато неудобно разговаривать, — отшутился Волчанский и сел в мягкое кресло.

А через минуту, когда боль в сердце прошла, он снова вскочил с кресла и принялся расхаживать по кабинету.

— Нет, ты что-нибудь когда-нибудь видел подобное? В самом центре городка, на крутом холме, к которому, как знаменитая Потемкинская лестница в Одессе, ведут черные гранитные ступени и белые мраморные перила, стоит настоящий дворец из стекла, бетона и розоватого с голубоватыми прожилками мрамора!.. И какую, ты думаешь, вывеску я прочитал над фронтоном этого сказочного дворца?!

Кораблинов пожал плечами, продолжая с дружеской завистью любоваться Волчанским, в котором клокотало столько юных сил и неудержимых порывов, что он дивился: откуда такая энергия в этом человеке, которому уже пошел седьмой десяток?

— «Храм искусств»!.. А когда я поднимался во Дворец культуры по гранитной лестнице с мраморными перилами, то поражался почти на каждом шагу. Удивительно дерзкая фантазия местного художника-любителя сработала такое, что я на каждом пролете лестницы от удивления и восхищения раскрывал рот. Я буквально остолбенел: неужели все это сделано руками тех, кто приехал в Сибирь строить новый город и осваивать богатства ее недр? Богини и боги всех родов искусств, о которых мы знаем из древнегреческой мифологии, в самых неожиданных, свободных и весьма современных позах изображены мозаикой из цветных сибирских камней. В комплексе своем они представляют такую гармонию, изображающую союз искусств, что я поразился, когда узнал, что все это сделано не руками профессионала или убеленного сединой и отягощенного славой лауреата, а рабочим парнем! Скалолазом по фамилии Каракозов! А когда я хотел познакомиться с художником-самоучкой, то мне сказали, что в общежитии его нет и что он вот уже третью неделю все свободное от работы время висит на скале. — Волчанский умолк, пристально вглядываясь в лицо Кораблинова и жадно желая прочитать на нем не только удивление, но даже и восторг.

— Что значит висит на скале? — спросил Кораблинов.

Искренне обрадовавшись, что его собеседник все больше и больше проявляет интерес к его рассказу, Волчанский, сжав кулак, таинственно погрозил пальцем Кораблинову.

— В самом буквальном смысле слова скалолаз Каракозов висит на скале над пропастью. Висит на том самом месте, где встречаются две сибирские реки. Висит по пяти-шести часов в день, а иногда, говорят, даже по ночам, под лучами прожекторов.

— И что же он там делает, на скале?

— Вырубает огромный барельеф Ленина! И представь себе — Каракозову никто не делал этого социального заказа. Он сам облюбовал это недоступное место на плоской вертикальной грани скалы, которая видна со всех точек города, и, рискуя жизнью, вначале забрался туда один, а потом друзья помогли ему соорудить специальную люльку и каждый день поднимают его туда с водой и инструментами. За его работой наблюдает весь город!.. Я искал встречи с Каракозовым, но он не смог повидаться со мной ни в четверг, ни в пятницу — был очень занят, работал над портретом вождя, а в субботу я сел на пароход и распрощался со Счастьегорском. Так и не повидал Каракозова. А жаль!.. Чертовски жаль.

Волчанский устало прошелся по кабинету, протяжно вздохнул, и вдруг лицо его подернулось облачком не то озабоченности, не то грусти. Наблюдая радужную игру солнечных лучей в хрустальных подвесках люстры, Волчанский вдруг неожиданно замер, словно вспомнив что-то очень значительное, и потом тихо продолжал:

— Когда я с капитанского мостика в бинокль смотрел на висевшего над пропастью рабочего, высекающего барельеф Ленина, то я почему-то вспоминал Веерта.

— Кого ты вспомнил?

— Георга Веерта. Соратника Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Не зря Энгельс назвал Георга Веерта первым и самым значительным поэтом немецкого пролетариата. Когда я рассказываю о нем своим студентам, они слушают меня с замиранием. Если б Веерт прожил лет на десять больше, то как политическая фигура он поднялся бы еще выше.

О Георге Веерте Кораблинов знал мало, а поэтому ему было не совсем понятно, почему именно сейчас, когда разговор шел о рабочем, высекающем на гранитной скале барельеф Ленина, вдруг Волчанский заговорил о Веерте.

— А при чем здесь Веерт?

— Очень даже при чем. — Волчанский пристально посмотрел на Кораблинова и, видя, что тот внимательно его слушает, продолжал: — Не знаю, как сейчас, а в прошлом веке английские рабочие проводили ежегодную выставку цветов, а еще точнее — тюльпанов. В восемьсот сорок шестом году эта выставка была в небольшом городке Бретфорде. Рабочие-цветоводы на свои скудные средства сняли небольшое помещение и пришли на эту выставку тюльпанов как на праздник: надели свои лучшие костюмы, пригласили своих жен, детей, друзей… Посетил эту выставку тогда еще совсем молодой Георг Веерт. Он был крайне взволнован. Небывалое для капиталистического мира явление: рабочие и цветы. — Волчанский щелкнул зажигалкой и, прикурив сигарету, прошел в угол кабинета, словно оттуда, на отдалении от Кораблинова, ему будет удобнее развивать свою мысль. — В жюри на этот раз были выбраны молодой слесарь и старый кузнец. Оба страстные цветоводы, и оба имели призы на предыдущих выставках. — Словно спохватившись, Волчанский извинительно развел руками, отчего весь вид его сразу выразил виноватость перед собеседником. — Прости, Сергей, может, я говорю совершенно неинтересные для тебя вещи? Я просто увлекся… Я преклоняюсь перед Веертом.