Это письмо тоже подтверждало, что с мая Петер в «Океане» не работает и у Юханна не живет, более того, оно подтверждало, что Юханн видел Петера с билетом в руках на вечерний поезд Таллин — Рига, который прибывает на конечную станцию в восемь утра и, наверное, прибыл по расписанию, только не привез Петера, а может быть, и привез — откуда им это знать, двум одиноким женщинам, где-то в Мургале, да и что они знают о нем самом, о Петере, они его только любят…

Так прошло и минуло пять месяцев, а Петер все не добрался до Купенов, хотя от Риги до Мургале всего шестьдесят семь километров — не так уж и много, если разложить на пять месяцев, даже если бы пришлось идти пешком или ползти. Но, быть может, они зря обращают свои взгляды к Риге, в ту сторону, где по вечерам красно пылает солнце и, уже закатившись, долго еще красит кумачом небо? Может быть, повторится то же, что и несколько лет назад, когда они ждали Петера из Угале, где он был на лесоразработках — вырубал просеки, а письмо получили не знай откуда, оно ехало тысячи и тысячи километров, через неоглядные просторы Сибири оно ехало и наконец прилетело из Москвы. Как обычно, оно было написано на покупной открытке — на одной стороне катил волны океан и на берегу высился маяк, а другая была густо-густо испещрена словами и кривыми, налезавшими друг на друга строчками, так что в глазах рябило еще и оттого, что самое важное Петер подчеркнул красными чернилами. И все же Алиса по буквам, по буквам все-все разобрала до последнего слова, до последней точки.

«Любимая мамочка!

Пишу тебе из Хомска. Не спутай ни с Омском, ни с Томском, потому что он на Сахалине и от Латвии до него — держись, мама! — десять тысяч километров. Вы там еще только идете кемарить, а мы уже в штаны влезаем. Работаю на переправе. Строим мост вроде бы, только плавучий. Один конец его будет у континента, другой здесь, на Сахалине… На обороте открытки — наш маяк. Научился я играть на баяне. Тут один кореш умеет татуировать. Я тоже наколол себе на груди одну картинку. Вокруг гирляндой цветики, а посередке имя. И знаешь какое? Марианна!!!

Твой Петер.

P.S. Передай привет Алисе и поцелуй за меня. А, совсем забыл, у меня родился второй сын! Назвали в честь деда — Мартином (хотя она сперва не хотела!!!). Пока! Скоро напишу».

Это «скоро» длилось год. Ну, может, и не целый год, а уж месяцев десять верных. Но тогдашнее письмо с Сахалина задурило голову обеим — и ей, и Алисе. Да и было отчего всполошиться. Оно задало им работы на несколько вечеров подряд, но и тогда они не все себе уяснили и никак не могли успокоиться. Десять тысяч километров, батюшки, на краю света! И потом эта переправа или как ее назвать, которая и на мост похожа и похожа на паром, и плавает она, и у берега держится! Ее и представить-то захочешь — голова идет кругом. А насчет новорожденного мальчонки они даже немного повздорили. Если он считается «вторым сыном» то, само собой, должен быть и первый, как же иначе, только Петер, по рассеянности наверно, забыл им сообщить об этом — они знали только про маленькую Олечку. А спор вышел оттого, что они никак не могли столковаться, от кого же у Петера может быть первый сын — от Анны или уже от Оксаны. Горячились и долдонили каждая свое, как оно всегда и бывает в споре, даже если людям и делить нечего, и кто бы ни оказался прав, это ровно ничего не меняет, пока не случилось нечто вовсе непредвиденное — Алиса вдруг всхлипнула, убежала в свою комнату и захлопнула дверь. Марианна хотела войти, утешить, сказать доброе слово, но наткнулась будто на стену — дверь была заперта! Никогда и никто ее не запирал, Марианна даже не помнила, существует ли от нее ключ, и тем не менее дверь была на замке…

И, стоя за порогом, Марианна вдруг поняла то, что пора было уразуметь давным-давно, — что обе они, это правда, Петера любят, и все-таки по-разному, каждая по-своему. Марианне было достаточно известия, что Петер жив и здоров, что у нее появился еще один внучонок, к тому же названный в честь деда Мартином, и на груди у Петера наколото ее имя.

А Алиса? Что чувствует Алиса?

Она вышла из своей комнаты очень скоро — минут через десять, много если пятнадцать, ничто не выдавало, чтобы она там плакала, и после этого она слабости ни разу не выказала. Она всегда была такой тихой, ровной, что Марианне даже иной раз приходило в голову: может быть, Алиса устала и успокоилась, может быть — изверилась? Ведь столько лет… Встретит человека, выйдет замуж — и Купены опустеют. Станет ли Марианна отговаривать? Да никогда… Молодая баба, своя жизнь должна быть; пусть уж она, старуха, пусть уж она все равно что тень Петера, его эхо, пусть уж она живет больше его жизнью, чем своей, но Алиса, девочка…

Но нет, не выходит замуж, Купены не пустеют.

Чего ждет, на что надеется? И надеется ли? Может, примирилась и живет: день и ночь — сутки прочь, и помаленьку старится? А может статься, наоборот — живет как в бреду, неистово, исступленно, от одного письма до другого, от одной встречи до другой. Бурлит и кипит как река, как водоворот — только подо льдом. Алиса, девочка…

А радио в изголовье Алисиной тахты уже не играет блюз, концерт кончился, и диктор на незнакомом языке, похоже на эстонском, читает, должно быть, известия. Скорее всего это таллинская станция, и Алиса отрывает глаза от книги и вспоминает то же самое, что Марианна, — она вспоминает, что последнее письмо от Петера было из Таллина и что с тех пор прошли долгие месяцы. До того долгие, что весну успело сменить лето, а за летом настала осень, и времени с тех пор утекло столько, что перманент уже почти совсем развился и на полу в тех местах, где больше всего ходят, сквозь коричневую краску вновь проглядывает белизна досок. Так думает Алиса, но придумать тут все равно ничего не придумаешь, и она, раз ни слова не понимает по-эстонски, тянется рукой за подушку и выключает радио. Теперь и в ее комнате слышно, как стучится в окно дождик и время от времени что-то бренчит и звякает, точно колокол, но Алиса представить себе не может, что там такое звенит и брякает. Оторвалось что-то и со звоном качается на ветру и бьется? Может, антенна, может, электропровод? Но антенну она еще позавчера прибила. И если б та дергалась, приемник хрипел бы или хотя бы потрескивал, но музыка звучала ровно и ясно. А если бы колотился провод, то мигала бы лампа, но свет горит ярко и спокойно. Так что это ни то ни другое, и пока она слушает, кажется… да, стихает и этот звук. И стоит ли вообще ломать себе голову над какими-то шумами, ведь осенний вечер в дождливую пору всегда полон всяких стуков и шорохов, хруста и шепота, треска и барабанной дроби. Но, слыша, как дождевые капли шарят по стеклу, Алиса невольно вспоминает, что крыша в стыке между двумя шиферными плитками стала сочиться и через какое-то время белый, только весной побеленный потолок протечет рыжим безобразным пятном, оно расплывется прямо над новой тахтой, как грозовая туча, и когда-нибудь в сильный дождь туча, того и гляди, прохудится, закаплет. Но что с этой проклятой щелью делать, как быть — натолкать туда замазки или паклей законопатить, — насчет этого голова у Алисы варит плохо, потому что мужское это дело, а не женское. И она думает — так-то оно так, а все же надо намотать себе на ус, что крыша не в порядке, и завтра же не забыть подняться на чердак и подставить под эту дырку таз, пока сыростью не напитался потолок. Если собраться с духом, можно бы залезть и сегодня, сейчас, хотя темнотища там такая, что сам черт сломает себе шею…

А ну ее, крышу! Все тело Алисы охватила сладкая истома, леность и расслабленность, хочется только поваляться, понежиться, почитать — про что-нибудь красивое, чего нет ни в Купенах, ни во всем Мургале; ни малейшего желания нету снимать халат… влезать в джинсы, зажигать фонарь и лазить впотьмах по сырому чердаку. Будет день и завтра, за одну ночь ничего не стрясется. Что же может случиться за одну ночь? Решительно ничего, во всяком случае ничего страшного и непоправимого, и Алиса вновь листает книгу, и глаза ее вновь скользят по буквам, строчкам и абзацам и пока безуспешно ищут место, где вчера чтение оборвалось: тяжелые веки стали слипаться, рука сама собой потянулась, сунула книгу между стеной и подушкой, а шума падения слух уже не уловил.