Но вдоль розовой полосы скользит тень, и, закрыв собой свет, у косяка застывает темная фигура. Это может быть только Алиса, которая стоит и слушает, бодрствует ли еще Марианна или уже задремала, тогда надо выключить это радио и дверь закрыть, чтобы не потревожить. И Марианне хочется позвать — пусть войдет, но потом она думает: ну позовет, а что дальше, ведь сказать ей особенно нечего, пожаловаться разве на сердце. Но чем может помочь Алиса, если даже самый расхороший доктор нового ей не вставит и ни валидол, ни корвалол, ни капли большого облегчения не дают. Что же в силах сделать бедная Алиса: сказать доброе слово, чаю принести, подоткнуть одеяло, когда у самой небось будильник поставлен опять на четыре? Пусть себе идет девочка отдыхать и не ломает зря голову, пусть ложится и спит, мало, что ль, она набегалась, да и завтра ведь работа — не гулянка.

И дверь затворяется, и светлая полоса гаснет, и мужчина больше не поет про сладкий, на диво крепкий сон Марианны, и лишь тонкие пальцы грибного дождя тихонько шуршат, барабанят в окна, и со двора едва-едва слышно долетает легкий шум: льет, льет… Но осень, она осень и есть, что тут поделаешь? Придет время — цветет черемуха, оглянуться не успеешь — матерь божья, уже облетают листья. В жару об одном только думаешь: господи, хоть бы чуток побрызгало, а грозы, как сговорились, где-то ходят за версту, идут стороной, погромыхают вдали, посверкают молнии, и все, до свидания, поминай как звали, хотя земля не напоена, запеклась коркой и потрескалась, как картофельная кожура. А потом настает октябрь — и все развозит, и все чавкает и хлюпает, и делается жидким как каша и скользким как мыло, бог ты мой, идешь — ноги вязнут, но когда еще так манит тепло в освещенных окнах, как ненастным осенним вечером, наверное, никогда. И так во всем. Весной зацветают сады, и кажется — милые вы мои, можно ли что сравнить с этой красотой, на нее глядя душа радуется! Но вот пройдет хорошая метель, и не заиграет ли даже гнилой пень и заснеженный кол в изгороди, не искрится ли все, не смеется ли на белом зимнем солнце? Ну, так что же краше? Вряд ли кто скажет. А спросить у людей — большинство ответит, что зимой-де холодно, вот и весь сказ…

Так думает Марианна, да и что же еще делать в одиночестве в вечерней тьме, когда сна ни в одном глазу и слышны только шелест мороси по окну и еще перебои собственного сердца? Поразмыслить над чем-то, пораздумать, на что в молодые годы, когда вертишься как белка в колесе, не хватает времени, когда стоит приклонить голову к подушке, и уже десятый сон видишь…

Но, может быть, от стариков сон бежит потому, что уже близко, уже рукой подать до вечного успокоения, когда каждый сможет отдыхать вдоволь, сколько влезет, и наверстать все, что когда-то ему было недодано? Ведь сколько ей может быть отпущено — лет десять еще, пять? Иные живут до ста, ну, это не про нее писано, с таким сердцем до ста не протянешь, да и к чему, только себе мученье и другим в тягость. Но одного ей хотелось бы — повидать Петера. Не так уж и много она хочет и просит — только увидеть, и больше ничего, ни подарков не надо ей, ни денег, хватает и того, что зарабатывает Алиса, и у самой пенсия, и корова, сыты, обуты и одеты, есть крыша над головой — чего же еще? Грешно было бы жаловаться, ныть и гоняться за не знай какими сладкими коврижками. Но у каждого, наверно, есть что-то такое, к чему он тянется всеми помыслами, и у каждого это что-то свое. Одна, у которой на шее целая орава детей, только о том и мечтает что о свободной минутке, когда можно перевести дух, ведь нету мочи, нет больше сил слушать этот ор и визг, и латать штаны и носки больше невмоготу, а другая, бесплодная, напротив, об одном лишь тужит с утра до ночи — о наследнике, ради которого готова трудиться не покладая рук, из кожи вон лезть и надрываться. Одному загорится иметь какую-то вещь, да так, что он и ночью с боку на бок ворочается, а другого и золотой цепью не привяжешь, не удержишь ни богатством, ни силой, а не сможет вырваться из силков, так ногу себе перегрызет — лишь бы уйти. Да спроси еще — куда, и лучше ли хоть там, куда он рвется очертя голову; а душа влечет, зовет — туда, туда… Но разве не то же со зверями и с птицами? Одного можно приручить, так что с руки ест, тогда как другой все в лес смотрит или в небо глядит, бьется о клетку или о загородку, пока не вырвется или не зачахнет…

Так размышляет Марианна, и, куда бы ее мысль ни обратилась, она вновь и вновь возвращается к Петеру и ходит вокруг него кругами, как вокруг маяка чайки. А дождик между тем набирает силу, и постепенно крепчает и ветер, — время от времени слышно, как тукают и барабанят по стеклу капли. И сквозь этот стук и барабанную дробь Марианна начинает различать и нечто другое — она слышит, как где-то звонит колокол не колокол, теленькая на высоких нотах и долетая из-за речки сквозь серую пелену грибного дождя.

«Неужто сегодня кого хоронят?» — удивляется она, но потом спохватывается: нет, в такой поздний час на кладбищенском холме не могут хоронить, зарывать в землю. Колокол звонит сам по себе — динь-дон, как по покойнику…

Жесткая, словно в стальной перчатке, рука сжимает и стискивает сердце Марианны так, что не дыхнуть. Вот-вот, кажется, замрет и остановится, вот-вот замолкнет и…

— Алиса! — немо шевеля губами, шепчет Марианна,

Нет, не замерло, не смолкло, не остановилось — сердце оправляется и снова бьется, и Алиса ничего не слышит — ни беззвучного зова, ни колокольного звона. Оно и хорошо. Чем может помочь Алиса — Алиса, девочка?.. Пусть ее спит, пусть отдыхает, завтра не выходной, работы завтра целый воз. И слышь — не смолк ли этот звонарь? Да, смолк, не бренчит, не теленькает, только капли дождя шуршат, тарахтят, барабанят тонюсенькими пальцами…

Но нет, не спит и Алиса, только радио в изголовье тахты привернула тихо-тихо, еле слышно. Алиса еще не в том возрасте, чтобы ложиться спать вместе с курами, хотя завтра и в самом деле вставать в пятом часу и работы будет невпроворот, как обычно, и даже больше, потому что беконов повезут на бойню. А сейчас она подкладывает под голову собственноручно вышитую крестом подушку, накидывает на ноги фланелевое одеяло и протягивает руку за книгой, где между листами видна узорчатая тесемка — там ли вложенная, где надо, нет ли, кто ее знает. Нынче утром, торопясь на ферму, она сунула в роман закладку наугад, на авось, потому что ночью он свалился за тахту: может быть, она вчера за чтением заснула, как бывало иной раз, когда глаза слипнутся от усталости, может быть, не положила на тумбочку, а упустила в щель между подушкой и стеной. Не все ли равно? Главное, что книга никуда не делась, не пропала. Полистает и увидит, вспомнит, на чем вчера остановилась, ведь эта вещь, слава богу, не такая скучная дрянь, которая тут же вылетает из головы, тут про любовь, тут Он любит Ее, а Она Его так крепко и сильно, так пылко и страстно, как бывает только в романах, за то люди и покупают романы и копаются в них, что там многое по-другому и куда красивей, чем в жизни, а иначе стоит ли вообще брать их в руки, чтобы она еще и по вечерам стала читать, к примеру, про свиней, которых насмотрелась и наслушалась за целый день, да ни в жизнь!..

Так думает Алиса, открывая книгу, потом вынимает закладку и пробегает глазами страницу. Тут или не тут? Читала или еще не читала ну это вот место?..

«— Будем пить «Мери»? — спросила она, держа бокал кончиками тонких, с красными ногтями, пальцев.

— Какую «Мери»? — полюбопытствовал я.

— «Кровавую», дорогой, — ответила она, грациозным движением поглаживая свои длинные желтые волосы, и, повернув ко мне красивое кукольное личико, продолжала: — Это великолепный коктейль — водка, томатный сок, перец и соль, — сказала она, изящно сложив свои яркие чувственные губы. Мне казалось, что она пробовала на вкус каждое слово. Я смотрел только на ее губы, слабо понимая, что она говорит. — Ты совсем не слушаешь, дорогой, — сказала она.

Я усмехнулся.

— Прекрасно, девочка, — сказал я. — Давай кончим «ОС», а вечером у тебя будем пить «Мери».

— Это будет чудесно. Мы сможем пить всю ночь.

Она склонила голову мне на плечо.

— И любить друг друга, — прибавил я.

— Да, дорогой, — ответила она и снова поднесла бокал к своим коралловым губам. — Выпьем, дорогой…

Оркестр играл блюз».