Но если Марианна казалась мне человеком глубоким и даже с необычной внутренней жизнью, то Алиса, наоборот, производила впечатление существа довольно примитивного. В ее холодности было что-то от рыбы, в ее безропотности — что-то от овцы, и, судя по характеру их с Петером отношений, вполне можно было допустить, что ей неведома, как курице, и ревность. Дурнушкой ее никто бы не назвал, но и красавицей никоим образом тоже. Никаких особых изъянов в ее внешности не было, и в то же время с ней можно было встретиться десятки раз и не заметить, не запомнить, какого цвета у нее глаза (серо-голубые? зеленовато-желтые?) или какого тона волосы (светло-русые? темно-русые?). Она работала в Бривниеках, на свиноферме, и дорога туда из Купенов шла почти вдоль моего двора, так что, по крайней мере, раз в день, а иногда и два я слышала треск ее мопеда или видела ее на пути туда или обратно, и почти всегда, если не считать самой середины лета, в одном и том же: в платке, куртке, в мужских брюках и резиновых сапогах. В брюках она, как говорится, ложилась и вставала, прямо как парень. В эксплуатации, так сказать, они очень удобны, однако накладывали на Алису печать сугубой деловитости и бесполого, что ли, существа, что отпугивает мужчин больше, чем явное уродство, облаченное в женские аксессуары.

Интересовало ли ее что-нибудь, помимо небольшого хозяйства в Купенах, колхозных свиней и, конечно, еще Петера? Сказать трудно. Я никогда не видела также, чтобы Алиса громко, от души смеялась, и это наводило на мысль, что характер у нее мрачноватый, брюзгливый, но в предположении этом заставляло усомниться то, что она никого не честила и ни на что не сетовала, ни о ком не злословила и ни с кем не ссорилась, хотя свинарки на ферме иной раз и цапались, — и вообще и к соседям, и к товаркам по работе относилась без предвзятости и держала себя в узде. Ах да, если не считать единственного раза, когда она хлестко, забористо и, при ее общеизвестной молчаливости, довольно долго отчитывала зоотехника за то, что свиньям привезли негодный корм. Однако этот случай, выражаясь литературно, был настолько нетипичен, что вряд ли позволял делать какие-то выводы, и пришел мне в голову в связи с совсем другим событием, происшедшим этой осенью, в грибную пору.

После длительной засухи прошел сильный и теплый дождь, грибы в наших лесах полезли из земли скопом, и отовсюду — из Раудавы и даже из Риги — скопом понаехали машины и мотоциклы, так что на каждом перекрестке просек стояло по «Москвичу» или «Яве». Мы, мургальцы, тоже не хотели остаться в дураках, и кто только мог выбрать часика два, тот, поддев на руку корзину или ведро, отправлялся в лес.

И в такой вот день я однажды встретила Алису. Мшистые бугры и молодой лес, как я уже говорила, кишмя кишели грибниками, поэтому вначале я не обратила внимания на какую-то бабенку в брюках, которая маячила невдалеке и делала руками какие-то знаки. В брюках здесь были все, и, аукаясь со своими напарниками, кричала не она одна — справедливости ради надо сказать, что больше всех горланят в лесу все же представители сильного пола, у которых в крови, возможно еще с древних времен, живет инстинкт реветь в период гона. Я собиралась спокойно идти дальше своею дорогой, но бабенка двинулась ко мне, и я узнала ее — Алиса. Впрочем, «узнала» совсем не то слово.

Да, конечно, в женщине я признала Алису, но была она до того непривычная, взбудораженная, что сразу стало ясно — что-то случилось. Обычно лицо ее вовсе не отличается яркостью, разве что на сильном морозе, но и тогда краснеет прежде всего нос. Теперь же щеки ее так и цветут нежным румянцем. Глаза блестят ясные и синие — того редкого и насыщенного тона, который называют цветом незабудок. Приоткрытые как от быстрого бега губы, которые всегда казались мне аскетически тонкими и бледными, сейчас влажные, пунцовые и почти чувственно дрожат. И, удивленная такой неожиданной, просто разительной метаморфозой, я замечаю ту же перемену и в ее фигуре: под расстегнутой курткой сквозь тонкий джемперок заметно, чуть ли не дерзко выпирают полушария грудей, и даже нескладные пятирублевые брюки не могут скрыть мягкую линию ее бедер — она вся налилась и заиграла красками, как поспевшее на дереве яблоко, только поспевшее в мгновение ока.

— Что случилось, Алиса? — спрашиваю.

— Хочу вам что-то показать, — отвечает она, и в голосе ее волнение.

— Где это?

Она кивает в ту сторону, откуда сейчас подошла, и мы обе направляемся туда — она торопливо, стараясь опередить меня, так что я едва за ней успеваю. И с приближением к месту, куда она меня ведет, чувствуется, что возбуждением дышит все ее существо.

Неожиданно остановившись, Алиса одними губами шепчет:

— Там ребенок.

— Ребенок?

— Да. Брошенный ребенок.

— Вы не ошибаетесь, Алиса? — с сомнением спрашиваю я.

— Ну, посмотрите сами.

Она делает еще несколько шагов, резким движением хватает меня за рукав и глухим шепотом произносит:

— Тсс! Смотрите, вот он!

Теперь вижу и я — под низколапой елью.

Ребенок завернут в клетчатую ткань — не то шерстяную шаль, не то скатерть — и лежит, по-видимому, на боку, так как под материей проступают округлости и головы и попки. Судя по росту, ему месяцев десять-одиннадцать, а может, и год. Но если Алисе он кажется спящим, то мне… Я сразу чувствую под ложечкой сосущую пустоту. Живых детей так не увертывают, как завернут этот малыш — прямо с головой, и не суют под елки…

Я подбираю с земли палку.

— Что вы ей будете делать? — встревоженно, чуть не испуганно спрашивает Алиса.

— Попробуем развязать узел, — отвечаю я непослушными губами.

Алиса понимает, что я имею в виду, и сразу бледнеет как мел! — будто на нее внезапно обрушилось тяжкое горе. Опередив меня, она наклоняется, распутывает узел, в который углами стянут серый платок, и мы смотрим сверху на свою находку, избегая поднять глаза и взглянуть друг на друга.

В платке лежит зонт, две свернутые женские кофты и полиэтиленовый пакет с бутербродами, пустой жирной бумагой и яичной скорлупой…

Алиса связала углы платка. Мы не проронили ни слова и, пройдя вместе метров пятьдесят, расстались.

Никогда никому про это печальное происшествие я не рассказывала, и Алиса как будто бы тоже. Я — потому, что хотела развязать сверток, в который был завернут ребенок — хоть и неживой — не руками, а палкой. Она же, наверное, оттого, что нечаянно выдала себя, открыв мне нечто такое, что было запрятано глубоко и не предназначалось для чужих глаз.

ГРИБНОЙ ДОЖДЬ,

ИЛИ РАССКАЗ О МАРИАННЕ И АЛИСЕ,

А МОЖЕТ БЫТЬ, О ПЕТЕРЕ?

«Вот и осень…» — думает Марианна, так как осень пришла, незваная, нежеланная, она снова тут, и за окном идет грибной дождь, накрапывает и сеется, моросит и каплет, и черно-лаковые стекла сплошь усыпаны снаружи серым бисером, а он все идет и идет без конца, идет и идет беззвучно, бесшумно, падает на землю как густой туман и нет-нет, когда налетит ветерок, плеснет и в окно. Если бы дверь в Алисину комнату не была приотворена, впуская в щель полоску розового света и музыку, то тишина, пожалуй, не казалась бы такой полной, тогда, наверно, было бы слышно, как в лесу, по ту сторону речки с низким гулом лопается земля, с каким весной трещит лед, и как из-подо мха — пах, пах! — ракетами выстреливают грибы.

Но сейчас дверь в Алисину комнату приоткрыта, мужской голос за ней поет про Марианну, которая спит так сладко, что жаль ее будить, и бархатный тенор, как пелена дождя, накрывает все звуки, хотя Марианна — Марианна вовсе не спит. Она не может заснуть, и вовсе не потому, что мужской голос так возбуждающе ласков, о нет, Марианна слишком стара, чтобы ее сердце мог взволновать самый нежный и сладкий мужской голос, хотя не дает ей заснуть именно сердце, капризничает сердце. Немеет и холодеет вся левая сторона тела, как у нее уже бывало, да что тут сделаешь — придется лежать с открытыми глазами и слушать песню про Марианну, которая заснула так глубоко и крепко, как спят только в молодости.