— Здорово я нагрузился! — с веселым удивлением, с пьяной радостью вскричал Ингус, непроницаемо объятый мглою со всех сторон. Его голоса не подхватило эхо. Ночь была белая и тихая, как дом с закрытыми ставнями, — слепая, глухая и немая. И в жажде заявить о себе, дать выход энергии, бурлившей в жилах, он, точно петух на заре возвещая утро, запел:

У меня жена рижанка,
Ну а я живу в деревне…

В такт песне шагалось бодро-весело, хотя мелодия была такой же шаткой, как и его поступь.

Во-от она в такси краси-ивом —
Я на…

Сзади посигналила машина.

— Я на мерине на сивом… Точно!

Скрипнули тормоза, и строгий мужской голос его окликнул:

— Эй, вы там, послушайте!..

— Ну, я слушаю, я слушаю. Навострил уши как конь… хе-хе… как сивый мерин, точно!

— Аскольд, это Мундецием, — раздался женский голос.

— О черт, почтенная чета Каспарсонов! А я без пиджака и без галстука! — воскликнул Ингус и стал шарить по голове в поисках несуществующей шапки и, не найдя, все равно поклонился, да так низко, что еле устоял на ногах. — Мне еще мальчишкой вбили уважение к учителям, точно. Ремнем по заднице вбили! Кое-кому ремнем вбили самые лучшие… понятия. Слово даю! На этом жизнь держится, точно!

— Не паясничайте, Мундецнем, на вас смотреть жалко. Садитесь в машину!

— Хе-хе, туда, товарищ директор, куда я иду, я никогда не опоздаю. С гарантией!

— Куда же это?

— Домой, Аврора, домой. Ав-ро-ра! А правда, что это значит — утренняя заря?

— Ах, Ингус, Ингус, какой вы пьяный!

— Вдрызг, Утренняя Заря, вдрабадан! — довольно отозвался он. — Я насосался, как клоп, точно!

— Ваша жена, возможно…

— Хе, жена! Жен ни один черт не берет. И это в них, может быть, самое худшее. Правда, товарищ директор?

— Поедем, Аскольд! Не понимаю, что мы тут разглагольствуем с этим… типом.

Дверца хлопнула, заурчал мотор, в тумане растаяли задние огни.

Чего они вообще тут остановились? Мораль читать? Добродетельную жизнь проповедовать? Прочесть лекцию о вреде спиртного? Только навоняли бензином, фу! Мало он таких нотаций слышит дома, хватит с него, сытехонек. «Ваша жена, возможно…» Не «возможно», а точно — опять разнюнилась! Что он, не знает? У баб глаза на мокром месте, а у Велдзе в особенности! Разводить сырость — это она мастерица. Вечно трясется, дрожит как кисель: нервы, нервы… Только у него нет нервов! И то нельзя, и это нельзя — можно только, как дрессированной собачонке, плясать на задних лапках, просить мясную кость… Ну, теперь баста — пусть катится колбасой! Он больше не будет плясать под ее дудку, нет! Или он хозяин в доме, или… Мир велик!

— Мир ве-е-лик!.. — пьяно и освобожденно выкрикнул Ингус в ночную тишину, как в открытые ворота тюрьмы, но его голосу и на сей раз не ответило эхо — звук завяз в тумане и потух, как спичка в горсти.

…А Велдзе, как и вчера ночью, постояла у дороги, возвратилась домой и приняла лекарство — так прямо, без воды, кинула таблетку в рот дрожащими от нетерпения пальцами, ничего не желая — только успокоения. Таблетка на секунду застряла, как бы помедлила в горле, затем проскочила, оставив на языке горечь. Потом Велдзе легла и лежала в темноте с открытыми глазами, ожидая сна в мертвой тишине безветренной ночи: пес больше не выл, и лишь время от времени скрипел и трещал дом — его чуть слышно точил жучок времени, точно так же как он потихоньку грыз и без спешки съедал не только постройки и вещи, но и жизни.

Издали донеслось урчанье мотора. Длинными, мучительно одинокими вечерами Велдзе улавливала наружные шумы особенно остро — как мать дыхание больного ребенка.

Где Ингус? Без пиджака, без шапки…

И ее вновь охватило беспокойство и прогнало дрему.

Все, о чем она думала со вчерашнего вечера, тоскливое и светлое, постепенно вылущиваясь из обыденности и очищаясь от быта, сжалось опять, как пальцы в кулак, в одно-единственное, до отчаяния жгучее желание — лишь бы Ингус был жив, лишь бы не стряслось то непоправимое, что в мгновение ока перечеркнет все усилия, и стремления, и планы на будущее и сотрет мечты, как порыв ветра стирает чертеж на песке. Только не это, господи, только не это! Ведь пока они живы, все можно поправить, изменить, и одна только смерть… И, лицом к лицу с мыслями о возможной беде, она с. ясностью озарения открыла для себя глубину и силу собственных чувств, которую не могла не только облечь в слова, но даже выразить в ласках.

Но понимал ли это Ингус? И если понимал — много ли это для него значило? Не была ли ее любовь самосгоранием, что ли, которое не излучает ни тепла, ни света и рассеивает вокруг один пепел?

Не была ли ее любовь в глазах мужа сущей безделицей, раз она неизменно терпела фиаско в состязании, ах, даже не с другой женщиной, а с бутылкой горького вонючего пойла?..

Может, подняться и выпить еще таблетку? Ничего это, конечно, не изменит, ни на йоту, только даст на несколько часов забыться. А придумать пока все равно ничего не придумаешь. Только будешь ждать и вновь и вновь перебирать все, пересыпать как пепел.

Она привстала, нашарила сумочку, нашла пузырек и легонько вытряхнула лекарство на руку. Отсыпалось две таблетки. Она видела, как белели они в темноте на серой ладони. Пусть будет две… В пузырьке еще есть — для другого раза, для следующего. Потом пошла в кухню за теплой водой, налила из чайника и запила таблетки большими глотками, чтобы не чувствовать горького вкуса.

«Но разве не от всего она остается?» — ощутив все же горечь, подумала Велдзе, и ей пришло в голову, что точно так же, залпом, она выпила и свое супружеское счастье, как стакан пива, — до дна, а на дне был осадок, который она тогда не заметила и только теперь почувствовала. «Я была слишком счастлива, — продолжала она рассуждать с некоторой отчужденностью, как бы глядя на себя со стороны. — Такое счастье долго продолжаться не может. Это все равно что маятник у часов застыл бы на отлете… или качели вдруг остановились на лету… Так ведь не бывает, правда? А я хотела, чтобы был вечный праздник. Казалось, у меня столько пирогов и пива, что можно праздновать и гулять без конца…»

Ее мозг все плотней заволакивало как туманом. Начало, видимо, действовать лекарство. Голова стала тяжелая, и все тело мягкое, как из воска, и ноги были точно не свои, чужие.

Это походило на опьянение от шампанского. И она криво усмехнулась. Сейчас впору танцевать, а она потащится в свою комнату, вновь повалится в свою холодную постель — и будет спать, спать, спать, ведь только во сне для нее избавление и спасение…

Что это?

На шоссе опять зафыркала машина и стала тормозить против Лиготне.

Это Ингус! Вернулся Ингус!

И в ней разом лопнуло что-то мучительно натянутое, она рывком выпросталась, как мотылек из тесной и душной тюрьмы-куколки, от облегчения у Велдзе кружилась голова. Ингус, Ингус! Руки сами собой хватали пальто. Велдзе наспех накинула его прямо на ночную рубашку и выбежала во двор — с дороги долетали голоса и что есть мочи лаял Джек.

— Джек, назад, Джек! — крикнула Велдзе, но вернуть собаку не удалось, и она, не в силах совладать с собой, побежала неверными ногами к шоссе, где все явственней проступал силуэт «Запорожца».

— Добрый вечер! — раздался из темноты голос.

Она поздоровалась, подошла ближе и увидела возле машины две фигуры — мужчину и женщину, однако мужчина был не Ингус. То были Каспарсоны. И она, сразу теряя силы, почувствовала себя обманутой, как будто с ней сыграли злую шутку.

— Проезжая, мы заметили, что у вас еще как будто горит свет. И Аврора сказала, что, возможно, вы ждете мужа… — заговорил Аскольд.

— Да, — глухо отозвалась Велдзе.

— Мы встретили его по дороге, но он… знаете…

«Мертв!» — молча вскрикнула Велдзе.