— Какую вину, помилуй! Кровь никогда не липла к моим рукам! Это тебе подтвердит каждый. А то схлопотал бы не десять, а верняком все двадцать пять, и теперь, наверно, уже летал бы на крылышках, чистый и непорочный, а не лакал бы эту грешную и — черт возьми! — такую сладкую водочку, факт.

— Налей, — сказал Ингус и пододвинул к Краузе свою посудину.

— Это другой разговор, — с готовностью отозвался Краузе, взболтал на свет остатки самогона и достал другую бутылку.

— Альберт!

— Ну?

— Раз уж мы начали об этом… Правда ли, что… Скажи мне, кто убил брата Войцеховского?

Краузе состроил кислую мину.

— За каким чертом это нужно? Чтобы опять спасать спасенных и крестить крещеных, так, что ли?

— Мне надо знать! Ты же, говорят, там был…

— Ну, был.

— И знаешь кто… Только не вздумай заливать, что в этот момент ты зашел за угол по нужде и ничего не видел…

— Под присягой скажу, Ингус, что не я! И пальцем его не тронул, разрази меня гром…

— Я не про тебя спрашиваю, Альберт. Я спрашиваю…

Краузе криво усмехнулся.

— Не про меня? Тогда ты сам, милок, отлично знаешь кто… Но если я его назову, не шарахнешь ли ты: «Альберт, старый жулик и плут, хоть ты мне и друг, сейчас тебе хорошо валить все на покойника Стенгревица, теперь тебе легко быть умным, а где твоя голова была тогда, сукин ты сын?» И скажешь! Потому что все мы умные задним числом. «Но угадать судьбу нам не дано, нам не дано…» И давай за это выпьем!

— Не виляй, Альберт. И не темни.

— Я не виляю. А только непонятно, с чего это ты старое ворошить взялся? Какая муха тебя в зад укусила? Что было — было, что прошло — прошло… Обоих нет в живых, и пусть их мирно спят. А если там, на том свете, есть бог, теперь это его дело разбираться, а не наше.

Они помолчали. И Краузе примирительно добавил:

— Все равно он был не жилец…

— Кто?

— Зенон Войцеховский.

— Что же вы такое ему сделали?

— Господи, что ты кричишь? Ничего. Его как следует отделали до этого. При отступлении. Напоролся он на айзсаргов, что ли. Кто его после притащил на хутор к отцу и как оно потом на свет выплыло, не знаю… Только является однажды сюда, в Гутманы, Витольд. Съездим, говорит, Альберт, с нами на часок.

— И ты поехал!

— Так я же…

— Тебя пальцем поманили — и ты бегом побежал. И, само собой, безоружный?

Краузе, сгорбившись, вертел в руке пластмассовую стопку. Потом вскинул глаза на Ингуса.

— Если бы у тебя взяли и посадили шурина, ты бы тоже бегом побежал, как ты говоришь. Вы, молодые, страсть до чего умные — языкатые вы, пока до дела не дошло. Повидал бы ты, милок, с мое, ты бы в штаны наложил, факт!

— Что повидал — как вы его волокли? Он был не в силах идти, и потом…

— Говорю тебе и повторяю: я и пальцем его не тронул!

— Что же ты делал? Смотрел? Или стыдливо отвернулся и застегивал штаны?

Краузе опять помолчал.

— А что делал бы на моем месте ты? — вымолвил наконец он глухим голосом.

Теперь помолчал Ингус.

— Я не знаю, Альберт. Но…

— По крайней мере откровенно, и на том спасибо. Ты думаешь, я все знал? Черта с два. Мне было всего двадцать. Молокосос, щенок… Теперь такие шляются с гитарами и только еще, как пишут в газетах, «ищут свое место в жизни». Мы не могли искать годами. Иногда все решалось в считанные часы: на какой ты стороне — на той или на этой? Так-то, милок…

Они чокнулись. Пластмассовые стопки не звякнули, как звякают стеклянные, а стукнулись сухо и безжизненно. Ингус поднес свою к губам, не замечая ни запаха, ни вкуса, — глоток жидкости проскочил по пищеводу, обжигая как пламя.

— Да, жаркое было время… — предаваясь воспоминаниям, сказал Краузе. — Человеческая жизнь и гроша медного не стоила, факт. Тому, кто этого не испытал, трудно представить, как круто нам приходилось, милок…

Краузе прокашлялся и запел:

Пропади жена и дети —
Лишь бы пить мне,
Лишь бы пить бы и гулять… —

И ребром ладони отбивал такт по столу. Ингус протянул руку к бутылке и налил обоим.

Я одну любил, вторую, да и третью,
Я любил всех трех подряд!
До самой старости,
До самой старости,
До самой старости
будь молодым!..

Во хмелю тенор Краузе сделался еще выше и сильно дрожал. Стар, да, стар становится Альберт Краузе, не тот уже голос, а когда-то — такой был когда-то соловей! И каких только не знал песен! Теперь уж не те годы! Годы берут свое. Пятьдесят пять стукнуло, а те десять в каталажке надо считать вдвое…

— Еще по одной, и двигаю на автобус! — заявил Ингус. — Как бы не перебрать, точно.

— Сиди! Куда тебе спешить? Дом не волк… Домчу тебя одним духом!

— Я обещал Велдзе… Что-то я, кажется, обещал. А, нарубить дров.

— Ты что — батрак, нанялся, что ли, в воскресный день дрова рубить? Тебя за буханку хлеба покупают, а ты, лопух… Да если бы я отпустил вожжу, на третий же день моя Ильза запрягла бы меня в плуг, факт. Посидим, споем…

— А на последний автобус я уж пойду, точно.

— До последнего далеко. Сиди! Попоем песни, пока моя старуха в Риге, ладно? «У меня жена рижанка…» Три-четыре!

У меня жена рижанка,
Ну а я живу в деревне…

Ингусу медведь на ухо наступил, но сейчас на пару с Альбертом получалось вроде бы здорово.

Вот она в такси красивом —
Я на мерине на сивом…

— Прозит! — возгласил Ингус, замечая, что плотину внутри него наконец прорвало и он начинает пьянеть. Он ухнул в хмельной омут, как камень в воду — с чувством облегчения, забывая обо всем. И хотя весь этот день он с мужским упорством стремился к истине и ясности, разве он подсознательно ее не боялся, от нее не увиливал, желая уйти от гложущих дум — неважно каким путем, хотя бы в очередной раз таким?..

Стало смеркаться, а Ингус все не являлся. Давно уже было ясно, что он куда-то улизнул и, скорее всего, пьет на одном из соседних хуторов. Что же еще можно делать с обеда до вечера, если не пить? Велдзе это знала точно — точнее, чем ей бы хотелось, ведь в этом не было ничего нового, все это уже было и в который раз повторилось и завертелось как карусель, ничего, ровно ничего не изменилось, ни ее слезы, ни светлые минуты близости не помогли, не изменили ничегошеньки, ни на самую капельку, ни на йоту… Хоть бы зашел в дом сказать, куда отправился, — не приходилось бы, по крайней мере, думать и гадать, ломать голову. Да где там! Сбежал при первой же возможности, удрал, точно сорвался с привязи. Как будто Велдзе какая чурка, без нервов и души, как будто она шавка и место ей у шоссе на просади. Кто-то показал бутылку — и все остальное сразу побоку: жена, дом, ребенок, на все ему плевать.

Бах-бах… ба-ах…

Что это, где? Опять в сарае? Напрягшись вся, она вслушалась, разумом понимая, что это ей только кажется, а сердцем все еще надеясь на чудо.

Конечно, это было не буханье топора по кряжу, а гул грузовика на дороге — наверно, прицеп с грохотом прыгал на поворотах.

И вдруг ей тоже пришла фантазия: взять машину, куда-нибудь махнуть и вернуться поздней ночью — во всяком случае позже Ингуса, пускай и он хоть разок помучится сомнениями, ожиданием, поторчит у дороги, подымит сигаретой, пусть померзнет, пусть… Но ведь этого никогда не будет, увы, нет… В пьяном виде Ингус, пожалуй, и не заметит ее отсутствия, а если обратит внимание, то вряд ли огорчится, скорей обрадуется, что избежал встречи лицом к лицу в такой неприятный момент и что, слава богу, хоть на этот раз он будет избавлен от слез и причитаний, которые надоели хуже горькой редьки. Примет горизонтальное положение и тут же заснет беспробудным сном пьяного человека. Скорей всего именно так и будет. Если она кому и может этим досадить, то единственно себе — тратить силы, которые и так на исходе, трепать себе нервы…