Его взгляд обратился в Велдзе.

— Чего ты так побледнела, дорогая? 'Замерзла?

Она встрепенулась: сейчас надо сказать… поговорить теперь же…

— Ингус, — начала Велдзе, — тебе не…

— А черт! — вскричал он. — Да где моя полосатая рубашка? Не могу же я так стоять — голяком! Я тут ее вроде утром повесил, на кухне…

Велдзе почувствовала, что у него из головы она уже выветрилась, — сам же спросил, завел речь, но даже не дождался, чтобы ответила. А если она больна? А если ей плохо? Ему начхать. Пошел искать рубаху, вернулся, застегивая, зевнул во весь рот, явным образом уже забыв обо всем.

— Пойдем спать, а?

— Есть ничего не будешь? — суховато спросила она, в глубине души задетая и разочарованная, и в горле у нее застрял горький комок.

— Чего-то не хочется, — признался он и виновато скосил глаза на Велдзе.

— А вы там… и ели?

— Вроде бы да. Но что ели, хоть убей не помню.

Ингус широко улыбнулся. Но Велдзе не ответила ни словом, ни улыбкой, повернулась и так же молча стала вынимать из духовки ужин, оставленный там для Ингуса, чтобы не остыл.

— У тебя там что-нибудь вкусненькое? — примирительно спросил он, даже во хмелю, наверное, замечая напряженность Велдзиного молчания, грозившего прорваться криком и упреками, чего ему, вероятно, не хотелось: ударившие в голову винные пары настраивали его скорее на миролюбивый лад, чем на воинственный, если, конечно, кто-нибудь сам не нарывался.

— Не знаю, что там мама тебе оставила, — бесцветно проговорила Велдзе, хотя ужин в духовку ставила сама и знала досконально, что там котлеты с соусом и жареная картошка. — Ну что, подавать или нести в кладовку?

— Если ты закусишь со мной, буду есть, а если нет — пошло оно все к бесу! — сказал он с потешным, прямо-таки детским упрямством выпившего человека, однако эта грубоватая нежность прорвала в Велдзе как бы внутреннюю плотину, и, к удивлению мужа, да и к собственному удивлению, она не рассмеялась, а вдруг залилась слезами.

«Это нервы. Ничего же не случилось, — подумала она в третий раз, судорожно всхлипывая. — Проклятые нервы…»

Велдзе негодовала на самое себя: она так хотела, так старалась сохранить выдержку, хладнокровие, а слезы ее подвели, выдали тайное отчаяние, но отчаяние — это слабость и бессилие, отчаянием ничего не добьешься, не возьмешь, его можно только выплакать в одиночестве, как плачет волчица, воя на луну.

— Велдзе, милая! — испугался Ингус. — Что с тобой, женулька? Нелады на работе?

Она молча помотала головой.

— Я устала… ах, как я устала, — без видимой связи повторяла она, не в силах выразить, от чего она устала, да и не очень веря, что Ингус поймет.

— Ты слишком много ишачишь, точно! — горячо поддержал Ингус, действительно не понимая, что Велдзе измучилась просто от жизни, какую они вели, от вечных страхов и ожиданий, неопределенности и неясности — от всего того, что женщину сушит и изнуряет во сто крат больше, чем самый тяжелый труд.

Ингус обнял ее и привлек к себе. И сквозь винный перегар Велдзе почувствовала дух бензина и табака, здоровый запах мужского пота, ее обволокло живое тепло сильного тела, под рубашкой у самого ее уха гудело мужнино сердце, отдаваясь в груди низким и ровным стуком больших часов, и все это вместе — знакомые запахи, близкое тепло объятий и спокойное гудение крови — слилось в ощущение тихого счастья, которое, очень возможно, было самообманом и ложью, как и многое другое, что ей уже довелось испытать. У нее мелькнула такая мысль, но Велдзе ее прогнала, отдаваясь сладости мгновенья. Главное — они живы и молоды, в их власти превратить свой дом в ад или рай, и только от них самих зависит, как…

Над ухом у нее Ингус сладко зевнул. И Велдзе — в кольце его рук — охватило вдруг глубокое одиночество. Она поспешно высвободилась из объятий, которые казались ей теперь холодными и фальшивыми, и, снова мучаясь сомнением, заводить ли сегодня вообще этот разговор, спросила у мужа сигарету и со странным отчуждением наблюдала, как он неловко и усердно шарил по карманам, потом наконец, нашел пачку и вытряхнул одну сигарету ей, другую себе. Они молча закурили. Велдзе догадывалась, что мыслями Ингус где-то далеко и, наверное, вообще успел позабыть, что она плакала и что он так и не выяснил о чем.

Положив дымящую сигарету на край плиты, она достала две тарелки — одну Ингусу, другую себе, поставила на стол еду, присела напротив, однако больше курила, чем ела, и молча, с грустью глядела на мужа, который, понурив голову, нехотя ковырял котлету, принося тем, видимо, большую жертву во имя доброго согласия. Смешно просто. Ей пришло, в голову, что он не счел даже нужным объяснить, где шатался дотемна и проводил время, как будто бы жены это не касается и у него есть неписаное, неоспоримое право поступать как заблагорассудится. Так вот до чего дошло дело…

— Ингус!

Он поднял голову и взглянул на нее, лениво валяя во рту пищу. Велдзе, мешкая, стряхнула с сигареты пепел.

— Мм? — выжидающе промычал он.

— Мне с тобой надо поговорить.

— А что мы все время делаем, как не говорим? — заметил он с улыбкой, в которой Велдзе уловила легкую настороженность.

— Когда-то ведь мы должны обсудить нашу жизнь.

— Жизнь? — переспросил Ингус, как будто не разобрал слова, хотя расслышал достаточно ясно, и она зорким женским глазом это прекрасно видела. — А что в нашей жизни есть такого… чтобы обсуждать? — пожав плечами, спросил он и проглотил кусок.

— Много чего.

Велдзе так глубоко затянулась, что даже закашлялась. У нее опять стали дрожать руки. Хорошо все же, что она догадалась закурить — хоть немножко это успокаивает. Неделю тому назад она решила курение бросить, но вчера ее решимость пошла насмарку. Стоило Ингусу после работы на два часа задержаться — и она взялась за старое. И если так будет продолжаться, то вряд ли вообще бросит. А надо бы, и сейчас особенно — нельзя же самой губить свое здоровье.

— А именно? — опять подстегнул Ингус. Велдзе с тайным удовлетворением заметила, что он больше не зевает, а мину состроил несчастную и даже слегка побледнел.

— Тебе кажется, что это может продолжаться до бесконечности?

— Что это?

— Твое пьянство. Тебе никогда не приходит в голову, что в один прекрасный день мне это может надоесть?

— Надоесть?

— Ну да.

Ингус побледнел еще сильнее, он стал совсем зеленый, и Велдзе наблюдала это со злорадством. Она снова затянулась сигаретой, силясь превозмочь противную дрожь в руках. Но тщетно. И когда она заговорила как можно спокойней, почти нежно, у нее дрожал и голос:

— Ты знаешь, Ингус, как я тебя… люблю, и мне больно видеть, что…

Он, шатаясь, водрузился на ноги, бросил на жену мало осмысленный взгляд и лиловыми деревянными губами из себя выдавил:

— Ты прости, Велдзе… но мне ужасно плохо…

И с шумом выбежал во двор. В вечерней тишине было явственно слышно, как его рвало. Велдзе сидела, сжав пальцами виски, и так же, как до этого по дороге, ей хотелось кричать… выть в голос. Но и на этот раз она с собой справилась. Посидев немного, поднялась и достала из сумочки патрон с таблетками. Из лекарств, прописанных маме, — чудное, сильное снотворное. Велдзе приняла одну — и в считанные минуты все вокруг заволоклось как бы плотной волнистой мглой. Она добралась до кровати, разделась, легла, тут же погрузилась словно в белесую теплую воду и не слыхала, вернулся ли Ингус, нет ли.

Ингус глубоко втянул в легкие глоток сырого свежего воздуха. Полегчало. Он весь был в липком холодном поту, будто его трясла лихорадка. Во всяком случае, хмель вроде бы вычистило, зато голова гудела, будто стянутая обручем. Он хорошо знал это паршивое состояние — черт бы его побрал! — слишком хорошо и так же хорошо знал, что помочь тут может наперсток водки или бутылка пива. Но ни того ни другого не было, и слава богу: стоило ему вообразить себе хоть что-нибудь спиртное, как к горлу подкатывала тошнота, тьфу! И сколько там они этой пакости дернули? Вообще говоря, не так и много, даже меньше, чем бывало раньше. Но главное — не следовало мешать, точно. Сто раз, наверно, он говорил себе, талдычил, что не надо делать ерша, и сто раз давал себе зарок никогда больше не делать этого, ни в жизнь. Но как пропустишь одну чарку — о-ля-ля! — опять хвост трубой и сам черт тебе не брат. Недаром говорится: выпил вина — стал без ума. Истинная правда! Стоит только начать, а там пошло-поехало. Когда протрезвеешь — брр! — вспоминать тошно. Свинья распоследняя, и больше ничего, как ни хорохорься, как ни оправдывайся…