Войцеховский шагал без определенной цели, не думая, куда идет и зачем, и Нерон тяжело трусил рядом, шлепая по лужам, ведь собака до глубокой старости все равно что ребенок. Когда они поровнялись с отделением связи, Войцеховский вспомнил и нащупал в кармане ключ от почтового ящика, который всегда носил с собой, на металлическом кольце, вместе с ключами от квартиры, вошел в переднюю, где дверь была открыта круглые сутки, а вся стена занята почтовыми ящиками абонентов. Он посветил на свой и открыл его, вынул газеты и посмотрел, нет ли между ними письма, но писем не было. Чтобы увериться, он сунул руку в ящик, но царапнул когтями деревянное дно — нет, письма не было. Он запер ящик, сунул газеты во внутренний карман пальто, а фонарик и ключи в наружный и пошел, и собака семенила рядом, не отставая, но и не опережая и с удовольствием бредя по лужам.

Ни единым огоньком не оживленное и лишь изредка озаряемое дальним призрачным светом, Мургале казалось покинутым — ведь лаять собакам было уже поздно, а петь петухам еще рано — и вымершим. Ветер улегся, и в темной влажной тишине иногда лишь стучали капли, падавшие с мокрых деревьев и водостоков. В окнах ветеринарного участка, как и везде, света не было, царила мертвая тишина, и в стеклах по временам трепетно дрожали неживые блики зарницы… И все же одно окошко было раскрыто настежь, и в нем виднелось что-то белое. Человек? Или сдвинутая занавеска? При вспышке он различил женскую фигуру. И хотя черты лица разглядеть не удалось и даже очертаний тела, он понял, что это может быть только Джемма, которая смотрит, как удаляется первая гроза и полной грудью вздыхает разбуженная земля.

Аромат свежей смолки от клейких молодых листьев, горьковатый дух влажной почвы, свет молнии и стройная фигура в открытом окне… В нем всколыхнулось что-то так внезапно и сильно, что сжалось сердце. Чаяния и тоска, не ослабленные еще равнодушием; восхищение вселенской красотой мирозданья — все, что излучал этот реальный и в то же время нереальный образ в проеме окна, вошло в его душу и вновь от нее отразилось. Ему хотелось подойти, и все же он не подошел, не уверенный в том, не разрушат ли произнесенные слова красоту, которой лучше любоваться издали, как картиной, ведь именно в дистанции скрыто волшебство, вблизи же явственно проступают мазки. Он был достаточно стар, чтобы это знать, и все же, видно, недостаточно стар, если все последнее время неосознанно ждал этой минуты и если она, как бывает всегда, застала его врасплох. Он удивлялся своим чувствам, не по возрасту ярким, но их не стыдился, как не стыдился никогда, только часто скрывал, а это не одно и то же. И радостное возбуждение, его охватившее, которое — он знал это наперед — принесет с собой и страдания, было лишним свидетельством, что ничто не кончилось, не завершилось, что все продолжается и будет продолжаться еще и еще. После кошмара, в котором его убивали, он до головокружения остро и ярко ощущал в себе токи жизни.

То, что Мелания называла прощальным вечером, на деле было совсем скромным ужином на три персоны в квартире у Войцеховского, за накрытым по-холостяцки столом, для которого все, за исключением кофе и бутербродов, хозяин добыл в Раудаве, в гастрономе и кулинарии.

Так же, как некогда Меланьины рюмки, внешне компания выглядела весьма разношерстной. На Феликсе Войцеховском, как всегда ослепительно свежем и наутюженном, костюм был скорее домашний, чем парадный. Джемма, у которой и вообще-то особых нарядов не было, а с собою в Мургале тем более, пришла в спортивном джемпере и брюках и не совсем ловко себя чувствовала рядом с Меланией в черном люксовом платье с белым жабо из кружев, торжественном, как дирижерский фрак, и годном для всех официальных случаев, включая и похороны. И вообще гвоздем вечера, казалось, была вовсе не Джемма, в честь которой устраивалось это маленькое торжество, а Мелания: лаковые туфли, красивые, универсальные и вездеходные, как танки, будто созданные для мургальской глинистой почвы, горьковатые духи «Янтарь», что сейчас были в моде, особенно у пожилых женщин, собственноручная прическа, которая говорила о художественных данных Мелании, хотя и не очень шла ей, так как делала удлиненное лицо еще длиннее, и даже пластмассовые клипсы. Ничего не скажешь — дама! Со всем прочим не гармонировали только руки — большие, грубые, изъеденные моющей пастой и дезинфекционными средствами, с коротко остриженными и обломанными на садовых работах ногтями.

Между изящной фарфоровой посудой хозяина удобно разместилась глиняная миска с фирменным блюдом Мелании — блинцами. Ее фирменный напиток, увы, не удостоился такой чести, Войцеховский его куда-то засунул и выставил гостям лишь бутылку вина.

В то время как Войцеховский молол в кухне зерна — сварить кофе, Джемма рассматривала комнату, где была только второй раз, к тому же в первый раз она чувствовала себя здесь связанной, скованной — боялась собаку, и Войцеховского тоже, так что ничего толком не разглядела. Книги больше в старинных переплетах, и притом иностранные, ведь Войцеховский, как однажды сказала Мелания, читает и говорит на шести языках. Розовый торшер, уместный, скорее, в комнате женщины, чем мужчины. Всюду странные и, наверное, дорогие, редкие безделушки, статуэтки, фигурки чертей и божков. На стене картина с изображением то ли белых хризантем, то ли бледных тающих облаков. На письменном столе магнитофон, уже открытый — возможно, по этому случаю, а может, и вообще часто включается. Не только после каморки для практикантов в здании ветеринарного участка, но и после дома ее матери с новой, модерной и безличной мебелью все здесь было неброско, подобрано со вкусом и в розовом свете торшера, шедшем как бы от горящих углей в невидимой топке, представлялось глазам Джеммы таинственным и романтичным. Это жилье сильно отличалось от всех, где ей приходилось бывать. Она трижды возвращалась взглядом к картине, висевшей прямо напротив, но так и не могла для себя решить, что написано на холсте — облака, или цветы, или, быть может, болотная пушица. Она впервые видела такую картину, которая давала простор воображению, и в этом, как и почти во всем остальном здесь, было какое-то очарование, до сей поры ей незнакомое.

— Завтра в это время ты уж, наверно, будешь дома, — сказала Мелания, думая о своем.

— Если поеду дневным автобусом, — согласилась Джемма, не отводя глаз от полотна. — А если вечерним, то буду еще в пути.

Мелания помолчала. В кухне гудела кофемолка.

— С одной стороны, — когда смолк треск, возобновила разговор Мелания, — сегодняшним днем твоя практика здесь кончается. Дневник в порядке. Командировка подписана. Характеристика есть. А с другой стороны, куда тебе торопиться, правда?

Джемма рассеянно засмеялась,

— Чего ты смеешься?

— Так просто.

— По дому-то не соскучилась?

— Есть чего скучать! Сразу же запрягут полы мыть. Или заставят нянчить братишку.

— Сколько же ему?

— Год… Братишка сводный. И потом, скоро праздник. Мама с отчимом захотят где-нибудь погостить, а с мальчишкой ты как пришитая. И хорошо, что есть Джемма, Так ведь?

Она вновь невесело усмехнулась, вспомнив, что это мамина любимая присказка. «Рожь золотиться стала, теперь ты как пришитая», «Вот корова отелится — будешь как пришитая», «С ребенком ты будешь как пришитая. Ни учиться, ни поехать куда. И не думай, что я за ним ходить стану. У меня самой еще могут быть дети». Что ж, верно. И в самом деле есть…

— Ты детей не любишь? — спросила Мелания.

— Нет.

Мелания испустила тяжелый вздох, а Джемма встала, подошла к магнитофону и занялась им, чтобы не продолжать этот разговор, который был ей в тягость. И зачем вообще было начинать? Кто тянул за язык?

— Можно включить? — крикнула Джемма Войцеховскому, но или тот не услыхал вопроса, или она не расслышала ответа, хотя дверь была полуоткрыта.

Джемма все же включила. Грянул завершающий аккорд, так что схватить характер музыки уже не удалось, потом настала тишина. Джемма покрутила регулятор громкости, и сквозь тишину пробились странные монотонные и очень ритмичные звуки; дум-дум-дум…