— А что ты там делала?

— Позвонили по телефону с одного хутора, вызвали, но все оказалось зря. И вообще, неохота мне говорить об этом.

— Раздевайся. Горячий чай вон. Но ты набегалась, небось и поесть охота?

— Аппетит прямо волчий! — раздеваясь, отозвалась Джемма. — А сколько сейчас? Бог ты мой, без четверти два! Иванова ночь да и только… Стыдно так поздно за еду браться.

— Какой же там стыд: раз хочется, подкрепляйся. И в плите полный бак теплой воды. Можешь умыться.

— Батюшки, как я теперь спать буду! Наверно, без просыпу, — зевая, сказала Джемма и налила в таз воды, в то время как Мелания собирала на стол.

— А сам-то сейчас из Раудавы или еще где был?

— Войцеховский? Насколько я поняла, из Раудавы.

Мелания вздохнула и, ставя на стол плошку с маслом и полбуханки хлеба, посетовала:

— Доведут его эти женщины до ручки, помяни мое слово.

— Какие женщины? — намыливаясь, отозвалась Джемма.

— Какие? Ну, ты уж не ребенок. Есть у него в Раудаве одна такая пышная разводка. Мильда или Хильда. Хорошая, дорогая портниха. У нее шьют наши первые модницы. Вот он к ней и катается… Если только не завел другую! Он из тех мужиков, которые нашу сестру быстро окрутят, но быстро и бросят.

Мелания помолчала, не говорила ничего, молчала вытираясь, и Джемма.

— Про фельдшера он не поминал? — возобновила разговор Мелания.

— Нет.

— Значит, опять не вышло… И о чем же вы разговаривали?

— Да так.

Джемме не хотелось признаваться, что она плакала, а если не сказать ни слова о слезах и о том, из-за чего все вышло, то теряло всякий смысл передавать их разговор в дороге, и она повторила только:

— Да так, тетя. О работе, о животных.

— Вот уж кого он любит, — отвечала Мелания. — И насколько он с бабами крученый-верченый, настолько верный он с тварями. Если к какой привяжется, то крепко уж, навсегда. О себе он рассказывать не любит, разве что нечаянно с языка сорвется. Но один раз — уж не помню, по какому случаю — он, посмеиваясь, обронил: мол, животные дают ему почувствовать себя человеком, что не всегда можно сказать насчет прекрасного пола. Подумать надо!

— Представляется! — решила Джемма, отрезая тупым ножом кривой ломоть хлеба.

Мелания задумалась.

— Поди знай, представляется или не представляется. Иной раз, Джемма, ей-богу, кажется — сволочь он и дрянь распоследняя! Свою жену загнал в гроб… А потом случится что-нибудь такое, и перевернет все вверх дном, и ты стоишь разинув рот, — не человек, а золото! Про него наперед ничего не угадаешь. В его шкуре два, а то и три Войцеховских. И я не удивлюсь, если под коней жизни он отколет какой-нибудь номер, так что все только ахнут.

Джемма с удивлением подумала: как точно это подметила наблюдательная Мелания! В Войцеховском действительно живет как бы два или даже три человека. Недоступный, спесивый, постоянно заряженный ехидной усмешкой и вооруженный тростью лысый щеголь, который делает вид, будто он выше всех земных страстей, а сам украдкой бросает похотливые взгляды на женщин, — разве позволял ли хотя бы заподозрить в нем то таинственное, задумчивое и как бы просветленное существо, которое нежданно открылось ей сегодня вечером; и как все это, в свою очередь, вяжется с «пышной разводкой» и другими пошлыми связями, от которых дурно пахнет и в которых он, если верить Мелании, ощущал себя скорее животным, чем человеком?

Но, в отличие от Мелании с ее почти безграничной терпимостью к слабостям, Джемме была свойственна категоричность молодости — она признавала только да или нет, только белое или только черное, и противоречия в рамках одного характера были, по ее понятиям, лишь притворством, ложью, против чего восставало все ее существо, когда Джемма думала о Войцеховском. Но загадочной личности Войцеховского было присуще и обаяние, которое она замечала, сама теряясь от несовместимости своих чувств, не сходившихся с ее представлениями о добре и зле.

— Так-то, — сказала Мелания, думая тоже о Войцеховском. — Один раз он на моих глазах зарезал корову, когда больше некому было, а дать скотине околеть сердце не позволяло. И думаешь, он хоть изменился в лице? Ничуть! Но я видела, как он часами возился с запущенным абсцессом, когда можно было прикончить свинью, и никто бы слова не сказал. В первую зиму, когда я сюда поступила, кто-то привязал к дверной ручке участка больного щенка, а был лютый мороз, и оставил тут не иначе как помирать. Наверно, проезжие люди, потому что здесь ни у кого такого волчонка не было. Пес был при последнем издыхании — пневмония и вдобавок еще конъюнктивит в тяжелой форме. Глаза гноятся, шерсть взлохмаченная, бока ходуном ходят, сам дрожит и трясется всем телом. Не жилец, в общем. Неученая я, а и мне было ясно, что же говорить о Войцеховском — доктор. Считанные дни остались, если не часы. Не знаю что — может, бездушие, жестокость людская? — но что-то взорвало Войцеховского. Он так разволновался, таким я его не видела. Кутенок, я говорила тебе, был безнадежен, а он с ним возился-нянькался, как будто от этого зависела собственная жизнь! «Тут, Мелания, вопрос принципа», — сказал он, когда я обмолвилась, что все это зря. Не знаю, что он хотел доказать и кому. А только он и правда сотворил почти чудо. Пес встал на ноги, да еще вымахал великаном, Только зрение сохранить не удалось. Ты заметила его глаза?

— Так это… Нерон?

— Да, и почти слепой. А ты не знала, Джеммик? Да главное для собаки ведь не зрение, а нюх и сердце… Ну, а мало ли бед натворил-учинил этот пустобрех Тьер, господи Иисусе, он не только ругается как матрос, он один раз загадил ему отчет в министерство, а другой раз содрал с паспорта фотоснимок, и пришлось ехать в милицию объясняться. А уж безобразил — в окно обзывал прохожих, раз ночью поднял всех на ноги. «Пожар!» — кричит, а то сделал короткое замыкание, так электрик битых три часа ковырялся, пока нашел причину. Да разве Войцеховский, который во всем любит чистоту и порядок, стал бы терпеть это от человека? Ни в жизнь, головой ручаюсь! А от этого чучела, нате вам, терпит. Что сделаешь — кого мы любим, от того готовы терпеть все… Этот говорун и трещотка ему вроде бы подарок от сына, вот попка и дурит, озорует, как балованное дитятко. Он-то потешный, слов нет. Животики надорвешь. Но чтобы такого держать дома… В три дня от него поседеешь. И попробуй он, едрена вошь, сыграть со мной такие штуки, как с Войцеховским, я бы, наверно, как запустила в него чем ни попадя, и тогда нежной дружбе конец, шабаш, потому что зло этот болтун помнит, не забывает, как и его хозяин. Вылитый Войцеховский, кровная родня.

— Странная птица, — сказала Джемма, имея в виду Тьера.

— Да, странная птица, — согласилась Мелания, имея, однако, в виду Войцеховского. — Я так и не раскусила его, хотя за девять-то лет мы с ним, как говорится, пуд соли съели.

— Наверно, — сказала Джемма, не вникая в Меланьины слова, а только рассеянно ей вторя. Очнулась: девять лет ведь и в самом деле срок огромный, за эти годы в ее жизни произошло столько перемен! Девять лет назад она еще не была даже подростком, и мама жила еще вместе с отцом, к тому же они считались дружной парой, и втроем они жили еще в Лигатне, где у них была белая корова, какой ни у кого в округе не было — все держали латвийскую бурую, — белая корова по кличке Снежинка, и как раз над их домом проходила воздушная трасса, самолеты летали над головой, мигая бортовыми огнями, и она, начитавшись в журнале про стюардесс, надумала стать стюардессой, но потом влюбилась в одноклассника Гирта, тот решил пойти в моряки, и она передумала — захотела плавать, но, узнав, что в мореходку девушек не берут, проплакала весь вечер. Ей казалось сейчас, будто все это было в доисторические времена…

А Войцеховский? А Мелания? За эти годы они пуд соли съели… А что еще с ними произошло? Изменилось ли что-нибудь в их жизни, или они просто жили и жили, понемногу старея, что, должно быть, ужасно?

«Просветление, — вдруг вспомнила она безо всякой связи с предыдущим, — вспышка…»