Это был заяц-беляк, и Мориц гнал его прямо на Вилиса, и ни елка, ни кустик, решительно ничто не заслоняло ему косого. Заяц был как на ладони!

«Свят-свят, где я это видел?» — мысленно воскликнул он, даже подскочив от волнения и чуть ли не испуга, и сгоряча ему показалось, что все это он уже видел во сне, ведь не могло же наяву через двенадцать лет все повториться с такой точностью. А заяц, преследуемый собакой, мчал прямо на него как экспресс. Казалось — еще секунда, и он стрелой проскочит у Вилиса между ног. Рука сама собой судорожно ловила, хватала ружье — глупая рука, ведь в стволе не было дробового заряда, в стволе не было ничего. Он зачем-то хотел вскрикнуть, но с губ слетел лишь короткий задушенный звук. И заяц, в самый последний момент взяв чуть в сторону, будто нырнул в белое сверкание снега и растворился в нем как призрак. Мимо пронесся Мориц, вывалив красный язык в горячем облаке пара, и тоже скрылся, и все это произошло мгновенно — он даже не успел отозвать собаку.

Так, все.

От волнения у него тряслись руки. Под ребрами что-то двухголосо тукало и гудело, стучало и гремело, как бы перекликаясь, — казалось, что у него в груди два сердца, которые бешено бились в неодинаковом ритме, одно чуть опережая другое. Тишина в лесу стояла глубокая, мертвая — как на дне колодца. И лишь постепенно из нее, как очертания предметов на рассвете, стали вновь выплывать звуки, и Вилис, будто у него открылись уши, услыхал и чистую, музыкальную трель снегиря.

Действительно ли что-то произошло… или ему просто пригрезилось? Заячий след… след собаки. Наяву это… или только мираж?.. Он все не мог прийти в себя. Совсем как тогда, точь-в-точь как двенадцать лет тому назад, о боже! Только сегодня он не выстрелил. Его не покидало странное ощущение, будто мимо, очень близко, пробежало счастье. Третий раз это уж не повторится, по три раза все бывает только в сказках. Третьего случая не будет…

А дальше? Дальше что?

Так и остаться на веки веков потухшей звездой, от которой кое-когда по привычке струится и льется былой свет? Смириться с тем, что высшая точка, пик жизни уже позади, в прошлом, и только маячит где-то в сгустке воспоминаний?

Логика зрелого человека подсказывала ему, что разумней смириться, что жестокое время, увы, работает не на него и что с годами не в арифметической, а уже в геометрической прогрессии убывают, падают его шансы свершить, осуществить то, к чему он стремился всей душой. Но что-то в нем было сильнее рассудка — чем больше таяли его надежды, тем жарче разгорались его желания. Еще он не достиг того порога, за которым убыль сил и умеренность желаний, согласуясь, уравновешивают друг друга, смягчая трагизм старости. Еще он не прошел сквозь шлюзы лет в эти безбурные смиренные воды. Еще его терзал разлад между юношескими порывами и стареющим телом. Еще он мучился и страдал от несоответствия силы чувств тем необратимым процессам, которые он в себе ощущал и которые медленно, но верно съедали его как гниль, притупляя восприятие и эмоции, ослабляя память и мужскую силу. Еще он не дошел до того, чтобы винить в этом других, среду, окружение, общество, весь свет, который теперь не такой, как был, как прежде, во времена его молодости. Вину он искал еще в себе, но от этого ему было не легче, наоборот, — вполне сознавая свое положение и в то же время не в силах что-либо изменить или поправить, сломать или устранить, он мог только скрывать это от всех, даже от Ритмы, хотя скрыть от нее было всего труднее. Что она во всем этом понимала и могла понять?

Вилис встряхнулся, как конь, отгоняющий мух, и сказал себе:

— Давай помаленьку трогай, старик!

Привычным движением он сдвинул повыше ружейный ремень на плече, поправил на голове шапку и уже потянулся к очкам — снять их и протереть: стекла затуманились, запотели от пара или запорошились снежком. Но так и не донес руку.

Выстрел! Еще выстрел!

Дуплет, что ли?

…три… четыре… пять…

Вилис машинально считал. Пять! Похоже на автомат. Он живо в уме перебрал, у скольких из них, у кого не двустволка, а автомат. У троих.

Он навострил уши, не подадут ли сигнал — тогда, значит, зверя свалили. От такой шалой канонады, правда, редко бывает толк, но случается всяко.

Гипп… гипп… гиппп… — отрывисто доносилось откуда-то сверху, где никому не было дела до кипевших внизу страстей. Клестов не спугнула, не смутила даже стрельба. Глупые птицы. Или в этом была своя, недоступная ходящим по земле мудрость?

Как Вилис ни вслушивался, сигнала не дождался. Стало быть, лось не убит. Ранен? Или опять как ни в чем не бывало выбрался из оклада?

— Перкон! — кричали его.

— Ну?

— Где ты там? Выходи…

— Вылазь, козел, из капусты, — вторил ему другой голос.

Как видно, остальные загонщики уже вышли на стрелков, один он тянется.

— Э-гей, Пе-еркон!

Но вот и он, перепрыгнув через канаву, шагнул из леса на дорогу.

— Взяли?

— Держи карман шире!

— Кто ж это поднял такой тарарам?

— Краузе вон упражнялся в стрельбе по летающим тарелкам. Мазила классный!

— Вот черт, я уж думал — тут уложили целую стаю.

А Краузе с несчастной миной оправдывался:

— Да это дьявол, а не сохатый, честное слово! Я шарахнул точно — по крайней мере, два первых… А он чудно так подпрыгнул и в один миг…

— …растаял в воздухе, как святой дух! Даже дерьма, гад такой, тебе на память не оставил!

На снегу ясно просматривалось, куда лось шел и как прыгнул, так что отпечатки копыт подтверждали слова охотника, но это и все. Краузе прошел по следу еще немного и через несколько минут вернулся: крови не было.

И люди, помаленьку приходя в себя и остывая, рассуждали о том, что лучше уж так — лучше чистый промах, чем подранок, по крайней мере бумаги в порядке и душа на месте. И те, у кого были в куртках, в нагрудных карманах фляги, свинтили колпачки или вынули пробки и нацедили и себе, и товарищам — успокоить сердце и нервы.

— А где же собака? — вспомнил один, так как Морица все еще не было. — Мориц! Мо-ориц!!

— Да что Мориц, переметнулся на зайцев, — сообщил Вилис, вспомнив нежданную встречу, когда косой мчался прямо на него, а он стоял столбом, замерев в страхе не страхе, как бывает в бреду, когда не поймешь, чему верить и чему нет, хочешь бежать, а шагу сделать не можешь. Но об этом казусе он не обмолвился и словом. Ему не то что рассказывать, а даже вспоминать об этом не хотелось и подавно уж — слышать, как другие смеются. Он не мог бы сказать почему, но не хотелось.

— Мориц…

Явился! Весь в мыле, язык до земли, ах ты язва сибирская, шалопай, бродяга! Раз нету доброй собаки — не надо, а с этой шельмой что остается делать — стереть в порошок, и все тут, ведь даже хорошая порка такому балбесу много чести, ей-богу.

А шельма и язва сибирская, малость, правда, сконфуженный, однако не сознавая размеров грозящей опасности, вилял хвостом и ко всем ластился, предусмотрительно обходя Краузе, который злился и негодовал на собаку больше других, хотя Морица, вообще говоря, нельзя было винить в том, что Краузе промахнулся. Тем не менее пес, слабо понимая странную логику человека, больше полагался на чутье, и оно его не подвело.

— Все перемелется, — мирно сказал Вилис и налил сперва Краузе, а потом себе. Глоток водки проскочил, обжигая грудь как раскаленный свинец.

Эх-ма!

Сразу прибавилось бодрости и захотелось есть. Оно и правда, все перемелется — мука будет. Еще по единой? Можно. Мы стрелять не разучились, мы еще свое возьмем… Так Вилис и сказал Краузе, наливая по второму шкалику на брата и нимало не подозревая, как близок в действительности этот час. А знал бы — не стоял бы, наверное, так спокойно, не наливал бы так бестрепетно, твердой рукой, которая ничуть не дрожала, не стал бы гладить скользкую шерсть Морица…

А что бы он делал?

Что делал бы Вилис, знай он заранее, что произойдет еще прежде, чем над этим ослепительно ярким зимним днем сомкнется ночь? Старался бы помешать, что-то изменить или, напротив, отдался бы на волю волн — будь что будет? А пока он поднес наперсток к губам, и второй глоток тоже проскочил, как: и первый, — обжигающе горячий, как расплавленный металл.