…«Как-то Вилис?» — подумалось в эту минуту Ритме, хотя она вовсе не собиралась и не желала в этот момент вспоминать о муже, не то навалятся всякие не очень отрадные мысли, а что толку забивать себе голову, да еще в воскресенье. Так можно все перебрать, все передумать и мозги вывихнуть, и все равно ничего не придумаешь, и под конец так и так придется признать, что какая-то властная сила вытеснила ее из Вилисова сердца. И хотя приятного тут мало, лестного тоже, все было бы, по крайней мере, понятно, будь это женщина: с женщиной можно тягаться, над ней можно взять верх, женщину можно победить. Но это была не женщина. А как победить, одолеть то, что даже именем назвать трудно? Как тягаться с тем, что вовсе не живое существо?

Ее не обманули, не бросили, ее просто оттеснили, отодвинули с первого, главного, на второе место; ей следовало, наверно, смириться, и все было бы в полном порядке. Кто же, однако, виноват — она? Вилис? То, что в нем что-то противится и бунтует, бурлит и бродит, не находя выхода? С годами Вилис отдалялся от нее все больше, и она уже не знала, как его вернуть, а в последнее время стала сомневаться, хочет ли она вообще его вернуть.

Понимает ли это он хотя бы отчасти? Хотел ли он втайне что-то поправить, или же все, что казалось ему когда-то столь важным, было теперь безразлично? Желал ли он хоть в какой-то мере понять и Ритму, упорно идя своею дорогой и отдаляясь от жены все больше?

Многое изменилось с течением лет, и еще как изменилось!

Ведь когда-то она Вилисом восхищалась — этим тогда уже не молодым и отнюдь не бравым мужчиной. Он был такой умный, что рядом с ним она чувствовала себя круглой дурой, мошкой и козявкой чувствовала она себя перед ним. Рядом с жизненным опытом Вилиса ее молодость казалась скорее недостатком, чем плюсом. Ее взбалмошный, неровный характер, как хмель, искал подпорки, вокруг которой можно обвиться, за которую уцепиться, а Вилис — он казался ей утесом, был именно тем, к чему она тянулась и стремилась, — мудрый и добрый человек, какой был ей нужен, он мог в одном лице совмещать и мужа и отца, которого ей недоставало и которого она припоминала так смутно, что он даже как бы обретал Вилисовы черты. Ученость Вилиса всегда повергала ее в прах, заставляя сознавать свое ничтожество, зато внимание Вилиса ее возвышало. И тогда как люди удивлялись, не понимая, что она нашла в этом близоруком хвоще, в этом очкарике, да к тому еще женатом, когда хватало молодых и видных парней, — она просто постичь не могла, как это Вилис с его умом, который мог заткнуть за пояс дюжину сопляков, выбрал такую овцу и гусыню, как она, ее, именно ее, единственную среди всех, выбрал навсегда, на веки веков, неодетую-необутую, необразованную девчонку, какую-то младшую продавщицу, которой в магазине и накладную-то подписать не доверяли, которая могла смеяться и дурить сколько угодно, но уж никак, казалось, не могла задурить голову такому разумному, положительному человеку, к тому же с орденами и геройской биографией…

Когда, в какой момент она осталась как бы за створами запертых ворот, даже не желая больше в них войти!..

Домой вернется опять только вечером, на ночь глядя, усталый до смерти и радостный, больше или меньше навеселе, с тощим или полным рюкзаком, такой улыбчивый, довольный прошедшим днем, такой восторженный и… такой чужой, что сердце у нее сразу оденется точно ледком и не повернется язык напомнить о себе и сказать хоть слово, которое так и так ничего не изменит. А поевши, ляжет спать и захрапит… Все-все можно предсказать наперед, до самых мелочей, все так до тошноты знакомо и повторялось без конца столько раз, что…

Не надо, не надо думать, не надо портить себе настроение, себя растравлять. Все равно ничего не изменишь — так будет всю жизнь.

Ритма обтерла фартуком мокрую руку и опять включила «Селгу». Музыки не было. Но едва она поймала другую станцию, в кухне Перконов, полной пара, полился, как бы успокаивая, тихий и безмятежный, бархатный баритон:

День этот серый опять заклубился,
Хоть бы уж черный, что ли, явился.
Черные дни поползут вереницей —
Станешь о серых вздыхать и молиться[3].

Она перевела взгляд на маленький темный корпус приемничка, и сердце ей стиснуло смутным леденящим ужасом.

Не надо! Она невольно сделала рукой отстраняющий жест, будто ставя преграду кому-то или чему-то, что неотвратимо надвигалось.

Это выдумки все, только мои выдумки. Я устала. Вымоталась я, сказала она мысленно, точно жалея себя и оправдываясь перед собой и остро сознавая, что ей не с кем поделиться. Одно и то же, одно и то же, воскресенье — будни, будни — воскресенье. Как мне хочется куда-нибудь вырваться и ни о чем не думать. Бросить все — хоть на один денек! Делать не то, что надо, а что хочется. Одеться бы шикарно и потанцевать с красивым мужчиной, думала она. Что же в этом плохого — потанцевать только, и больше ничего. Или выбежать к вечернему автобусу кого-то встретить — в сумерках, по росе и босой. Это же не преступление, правда? И еще мне хотелось бы, чтобы сердце дрогнуло, когда в дверь постучат, — от одного того, что постучат, еще не отворив, не ступив за порог, перед тем как войти. Чтобы от звука близких шагов сладко замерло в груди. Что же тут плохого, правда?..

В дверь постучали — и она действительно вздрогнула: вот оно! Так она думала, не то с радостью, не то с испугом, еще не постигая, не представляя себе, что там за дверью — то ли самое, неопределенное, чего она жаждала, или нечто еще более туманное, что вселило в нее смутный страх, предчувствие беды?

Но это не было ни то, ни другое — вошла Велдзе, как всегда элегантная, только по пути слегка замерзшая, так как шубки из искусственного меха модные и красивые, но не ахти какие теплые.

— Боже мой, Ритма, да у тебя как в бане! — воскликнула она с порога и остановилась на грани между холодом и теплом, где воздух дымился белыми клубами, словно не решаясь нырнуть в это жаркое облако пара, — пришелица из другого мира, улыбчивая и довольная, нарядно одетая и причесанная, просто королева против Ритмы, так что Ритма каждой порой своего женственного тела, каждой клеточкой мозга тут же остро ощутила свои стоптанные тапки и старую фланелевую блузку, свой мокрый фартук и юбку с сорванной молнией не просто как одежду, а как уродливые части своего тела, вдруг представшие перед чужим и насмешливым взглядом.

— В воскресенье белье стирать! — удивилась Велдзе.

— А когда же стираешь ты? — коротко ответила Ритма, так как не имела никакой охоты обсуждать эту тему, чтобы не выдать себя, не подосадовать, — этого она боялась пуще всего, хотя Велдзе, стоя посреди неубранной, полной мокрого белья кухни в нейлоновой шубке и итальянских сапожках, может, и не возражала бы немного послушать, как плачется Ритма.

— Мелочь стирает мама, — объяснила Велдзе. — А большое белье отвожу в прачечную в Раудаву. Ничуть не хуже, чем дома. Даже крахмалят.

Может быть, может, и не хуже. Да поди-ка потаскайся туда-сюда с такой ношей. В Раудаву с одним узлом, обратно с другим. И не каждый раз готово в срок. Одна поездка — почти рубль. И не всегда удается сесть в автобусе — стой тогда, держа узлы, пока руки не отвалятся… Однако вслух она этого не сказала. Велдзе — другое дело.

Велдзе и мыслит иначе, мыслит как человек, сидящий в машине, а не идущий пешком. И в ее присутствии было как-то даже неловко упоминать про рубль — стоимость дороги в Раудаву и обратно.

«Другие обороты», — невольно подумалось Ритме колкими словами Вилиса, хотя вспоминать сейчас Вилиса ей вовсе не хотелось, и в памяти всплыло, каким притягательным и манящим казался этот чужой мир Айгару.

— Настроение плохое? — спросила Велдзе, почувствовав Ритмино состояние, хотя, наверно, и не угадывая причины. — Ничего, сейчас ты улыбнешься, дорогая!

вернуться

3

Перевел с латышского Ю. Абызов. Перевод стихов и далее Ю. Абызова.