И, сидя по-прежнему в той же позе, Ритма какое-то время еще вслушивалась в стихающий шум мотора, пока не почувствовала, что отдавила себе локти, быстро выпрямилась и, прислонясь спиной к стене, обняла руками плечи, будто грея себя, или себя жалея, или с удовольствием ощущая в ладонях свое полное сбитое тело. Чужая радиостанция из дальней дали передавала известия, но Ритма не выключила транзистор, не стала искать и музыку. Звуки незнакомого языка ей не мешали, она вслушивалась в них, как в шум дождя и шорох листвы, слыша все и в то же время не слыша ничего. Сквозь монотонное журчанье голоса, как свет или как дым, снаружи в кухню сочилась тишина, и Ритма вздохнула, и это мог быть вздох огорчения, но, возможно, и облегчения, ведь теперь она была свободна до самого вечера — зачумленная делами, которых не переделать, и вольная как птица.

С ленивой грацией подплыл кот, мягко и плавно прыгнул Ритме на колени и с урчаньем принялся ласкаться, и льнуть, и тереться об ее грудь, руки, и ластился до тех пор, пока она не сняла руки с плеч и не наклонилась так, что ее черные волосы слились с черной шерстью кота, обняла его, не то всхлипнув, не то усмехнувшись, а кот мурлыкал громко и монотонно, жмурясь от блаженства, как на ярком солнце. И она, думая о чем-то другом, а вовсе не о том, что сейчас делала, и дыша коту в ухо, рассеянно шептала тихие певучие слова, а кот, упоенный мягкой, прямо кошачьей нежностью хозяйки, все чаще поигрывал когтями, то втягивая их в подушечки, то выпуская, пока Ритма не вскрикнула вполголоса от боли.

— У-у! Ты чего балуешь? — сразу охладев, сказала она, словно обманутая в своих ожиданиях, и смахнула кота на пол, где он в крайнем недоумении, оскорбленный в своих лучших чувствах и тоже обманутый, мелко тряс усами и хвостом, взъерошенный в ее объятиях и помятый, жалкий и несчастный и все же питающий надежду снова умоститься на теплые и мягкие колени,

— Нет уж, нет… и не думай! Все. Хватит. Повозились — и будет, — непреклонно сказала Ритма и встала. Она вдруг почувствовала такой соблазн снова нырнуть в постель, подоткнуть кругом одеяло и еще понежиться вдоволь, махнуть на все рукой и поваляться всласть, безо всяких забот — провались оно все пропадом, поставить в изголовье «Селгу» и с закрытыми глазами послушать плывущие сквозь простор далекие и загадочные звуки, смысл которых она чаще угадывала, чем понимала, и которые не мешали ей представлять себе то, что хотелось себе представить. И если нередко ее фантазия не отвечала действительности, с нею не совпадала, никому от этого ни малейшего вреда не было и никто от этого не страдал — ни она сама, ни тем более кто-то другой, ведь ее мечтания были как сны, они касались ее одной и с пробуждением рассеивались.

И стоя так в сомнении, уступить ли ей соблазну или жесткой необходимости, Ритма увидела в глянцево-черном окне с отдернутой шторкой свое отражение, в скудном, рассеянном свете лампы слегка расплывшееся, не такое четкое, как недавно два ее крошечных лика в стеклах мужниных очков. Но сладостный обман, вызванный тогда многократным уменьшением, теперь возник благодаря щадящему свету — он стер в ее облике следы возраста и вновь сделал его удивительно, потрясающе молодым, как будто время было над нею невластно. Она смотрела на свой образ давно ушедших дней, который кисть неведомого, таинственного художника запечатлела, как картину, вечным и неизменным, образ, который передавал черты человека, но был выше законов физиологии, не старился вместе с моделью и сохранял молодость на веки веков. И, не в силах отвести взгляд, Ритма как зачарованная смотрела на изображение, узнавая себя в нем и не узнавая. Ее вновь охватили ликование и щемящая боль, и она рекой плескалась между этих двух берегов.

— Ну, довольно. Хватит. Будет, — так же, как только что кошке, сказала себе Ритма, стараясь сойти с этих качелей, летящих между ликованием и уныньем, не без усилия и не без сожаления отвела взгляд от пленительного и обманчивого лика — отражения на блестящей, точно лакированной глади стекла и выкатила из-под лестницы стиральную машину, старую, видавшую виды и уже сколько раз чиненную «Ригу» без отжимного устройства — его заменяли два ручных расхлябанных валика, которые нещадно давили пуговицы. Ритме пришло в голову — не поднять ли Айгара, пускай хоть воды наносит, но ей стало жаль мальчишку, который постоянно не высыпался. Пускай поспит, ведь еще так рано, еще даже путем не рассвело, а воскресенье, оно бывает только раз в неделю. Так думала Ритма, уже покорно и привычно впрягаясь в воз домашних дел — растапливая плиту и сортируя грязное белье. Но когда она вышла с ведрами за водой — и на востоке горела малиновая полоса, и в глубокой и звонкой тишине весь небосвод переливался серебром и алым перламутром, и точно такой же, чуть розоватый, блестел и снег, — в ней опять что-то всколыхнулось, будто в предчувствии близкого счастья.

Точно такое же сияюще-розовое небо высилось и над заснеженными елями, просекой и над Вилисом, только он не догадался поднять кверху голову, а то бы и он это заметил, и — кто знает — какие мысли и чувства вызвало бы в нем девственно-чистое зарево зимнего утра, возможно, такие же, как у Ритмы, а может, и нет, скорее всего — нет, скорее — совсем другие, потому что они с Ритмой слишком разные.

Однако Вилис не поднял голову и не взглянул поверх деревьев, он ходко шагал, сутулясь, почти в самом хвосте цепи охотников, ступая — левой, левой! — в чужой след, в чем никакой нужды не было, ведь слой снега в лесу был еще тонкий, в ладонь толщиной он лежал на земле, не больше, и шагалось всем споро, что же говорить о таком поджаром, жилистом мужчине, как он, у которого ноги болтались как на шарнирах, — если дорога мало-мальски приличная, отмахать семь-восемь километров в час для него было раз плюнуть. И если он все же старался попасть точно в чужой след, то только потому, что резиновые сапоги скрипели и визжали на снегу как окаянные, в утренней тишине они вопили, взывали к сияющему небу, как два грешника, и этот звук сверлил уши и был слышен, казалось, не знаю где, а двигаться надо было по возможности без шума, так как охотники гуськом шли на облаву и где-то здесь, в квартале, под сенью тяжко свисавших елей должны были быть лоси.

В валенках шагать, само собой, намного тише, потому что войлок трется о снег больше со звоном, чем со скрипом, и к тому же в чесанках, когда стоишь на номере, ноги никогда не стынут так зверски, как они мерзнут в болотных сапогах, однако лес на иных участках пересекали еще слабо затянутые льдом канавы и два никогда почти не замерзающих болотца: когда идешь загонщиком, в резиновых сапогах еще кое-как можно перевалить через них, перетащиться, если поднять голенища и натянуть доверху, до паха. А в валенках туда лучше не соваться — будешь бегать туда-сюда, высунув язык, по берегу, искать, высматривать поуже брода и нащупывать почву потверже, упор под ногами, чтобы перебраться, и еще будешь благодарить всевышнего, если вообще сумеешь это сделать с более или менее сухими ногами и если не придется несолоно хлебавши повернуть назад.

Утро было безветренное, долбил невидимый дятел, осыпая с ветки снег, который неслышно сеялся в стылом воздухе искристо-розовой пылью, и монотонная дробь делала тишину в лесу глубокой и звонкой. Не было и признаков того, что вблизи есть хоть какая-то живая тварь, если не считать малого кузнеца где-то на вершине ели, и тем не менее покой этот был обманчив и белая тишина полна затаенного, скрытого напряжения, которое грозило вот-вот взорваться, найти выход — в крике ли, в беге, в треске выстрелов, — и Вилис ощущал его каждой клеточкой своих нервов. Но вдруг он почувствовал еще и другое: из чащи на него кто-то смотрит!

Замедляя шаг, он повернул голову в ту сторону, хотя втайне не очень-то верил, чтобы в сплошной бело-зеленой чаще, среди заснеженных лап елей он с таким слабым зрением мог что-то разглядеть, и глаза его действительно не встретились с глазами зверя. Не хрустнуло ничто, не треснуло — лишь со скрипом вминала снег сапожная резина. Неспешно и размеренно — теперь уже сзади — по-прежнему тукал дятел, и где-то очень далеко перелаивались шавки, скорей всего на опушке леса, ведь это был не резкий и пронзительный лай Морица. Единственное, что перемещалось в поле зрения Вилиса, были охотники, двигавшиеся по белой просеке между застывшими стволами елей, Впереди него колыхались спины с ружьями, ружья тоже покачивались в ритме шага, и клубы пара над головами идущих горели в утреннем свете розовыми ореолами. Изредка тут и там беззвучно сыпалась летучая пыль с грузных от снега веток, которых никто не тряс, не касался, время от времени они самостийно освобождались от нависи.