Он будто бы долго не приходил в сознание, а когда опомнился, не мог понять, что же случилось, что стряслось. Навалилась какая-то тяжесть, и накрыло его словно чугунным котлом, под которым была кромешная тьма и звенящая тишина. Он сталкивал ее руками, спихивал с себя, хотел выбраться вон, на свет, на волю, но руки будто отделились от тела, ноги тоже не держались в пахах, а лежали сами по себе — с ним рядом. Он был как бы разъят, разобран на части, голова набита соломой и стеклом, которые беспрестанно звенели и шуршали, как в жестяном ведре, а брюшная полость казалась пустой, будто из нее вынули внутренности. Он с ужасом шарил вокруг, пытаясь собрать свои органы и части тела, едва шевелясь при этом — как под тяжелым гнетом, звал на помощь, но не слыхал своего голоса. Вокруг стоял свистящий, жужжащий содом, в котором лишь мало-помалу он стал различать стоны не стоны — кто-то лежал с ним рядом и стонал высоким жалобным голосом, похожим скорее на мычанье. Он хотел нащупать этого, как ему думалось, человека или зверя, он искал и шарил вокруг, однако не нашел никого. Так примерно оно было, добавил он с виноватой улыбкой, будто испытывая неловкость за столь длинный и подробный рассказ о своих переживаниях, который меня просто поразил необычайной точностью и образностью восприятия, чего я никак не ожидала от этого серого, неказистого человечка, этого очкарика и бумажного червя.

Слух со временем восстановился, продолжал он, хотя, конечно, с прежним его не сравнить, а зрение — зрение как было никудышное, так и осталось. Это и зрением не назовешь, скорее уж слепотой. Привезли его в рижский госпиталь, сделали операцию, но особого толку не добились. Тогда его отправили в глазную клинику самого Филатова, где оперировали целых два раза, пока наконец мало-мальски не привели в порядок. Орла из него и там, понятно, не сделали, но и на том спасибо, чудо-зайца вон подстрелил, прибавил он и засмеялся.

Ни до, ни после этого я не видела его больше таким разговорчивым, как тогда в автобусе, возможно, потому, что он ехал домой слегка подшофе, отчего и язык, как известно, развязывается, нашелся бы только слушатель, и таким слушателем была я; но возможно также, что этот день в Раудаве был для него в чем-то удачным, что поднимало его настроение, делая словоохотливым, и на моем месте мог оказаться любой другой.

Как бы то ни было, но прежде чем мы прибыли в Мургале, я узнала от Вилиса Перкона и о том, как он воевал в партизанах, и рассказано это было тем же особенным тоном, что и история с зайцем, так что не всегда и поймешь, что говорится всерьез, а что нет, чему верить и чему нет, но и тут чувствовалось одно — что он ни в малейшей степени не преувеличивал своих заслуг, и не выставлял свою персону, и не старался выглядеть лучше и умнее, чем был на самом деле, скорее уж наоборот. Он, например, не раз упомянул, что и партизаном стал по чистой случайности. В политике он тогда понимал как свинья в апельсинах, и вообще их семья всегда от политики держалась подальше и боялась ее как огня и чумы, считая, что политика дело господское, а мужику так и так покажут шиш и еще надают по горбу и по шее.

Когда формировался легион и стали приносить мобилизационные повестки — вступайте, мол, добровольно, ему на первых порах удалось счастливо отвертеться, отбояриться, хотя его возраст как раз подпадал под призыв. У его бывшего однокашника отец служил фельдшером и знал одного пройдоху врача, а тот, в свою очередь, другого доктора, короче говоря, в итоге довольно сложной и хитрой комбинации, в которой запутался и лишился жизни десятипудовый боров, Вилис Перкон получил справку со штемпелями, орлами и подписями, которая официально удостоверяла, что у него чахотка. И рентгеновский снимок в самом деле мог нагнать ужас на всякого сколько-нибудь сведущего в лекарском деле человека, ведь с таким затемнением больше двух-трех месяцев на этой грешной земле не протянешь, от силы полгода. Вопреки всему он, однако, прожил чуть ли не год и, казалось, намеревался жить еще и еще, отнюдь не собираясь лечь в сырую землю и даже, чертяка этакий, не теряя веса, — чудо медицины, да и только.

Но в один прекрасный день того доктора забрали, и он, Вилис Перкон, который досыта начитался в «Тевии» о преимуществах и целесообразности планомерного отступления, решил, что он тоже не прочь почерпнуть, позаимствовать кое-что из газетных откровений, и без проволочек планомерно отступил к картофельным ямам, где, к сожалению, был поганый климат. Дрянной он был, нездоровый, промозглая сырость стояла там, как в могиле, да и место было нехорошее — слишком близко к дому, к дороге и шуцманским постам. И он решил мотать, уйти куда-нибудь подальше от людей и, облюбовав сенной сарайчик на лесной поляне, подался туда, прихватив с собой кое-что из одежи, съестного и благословение отца. Но оказалось — разрази его гром! — что сараюшка занят. Вилис чуть не попал как кур в ощип и вгорячах, в сумятице мог схлопотать пулю, так как люди, его опередившие, приняли его за сыщика и шпиона, каковым он вовсе не был, он собирался только переждать здесь, пока не разрядится обстановка, и больше ничего, и ничьей крови — упаси бог — не жаждал.

Кто знает, как сложилась бы его судьба, не наткнись он в тот день на тех троих парней у ручья на лесной поляне. Может быть, он в конце концов попал бы в лапы, в силки к шуцманам и погиб где-нибудь в штрафном батальоне или, что вероятней, его бы шлепнули в укромном уголке как дезертира. Но случаю, подчеркнул он, который и потом сыграл с ним не одну шутку, тогда было угодно свести его лицом к лицу с людьми Ошкална, и это решило все. Он стал партизаном, то есть впутался в политику так серьезно и капитально, что мог не только получить по шее, но и сломать себе шею, и тем не менее, как он сказал, не нажил и царапины. И так до самой весны сорок пятого года, когда — уже в Советской Армии — его достал фашистский снаряд, но это я уже знаю…

Во всем, что рассказывал Вилис Перкон, были редкая, подкупающая прямота и добросердечие, простодушная откровенность и безыскусность, какие свойственны только детям и совсем старым людям, но он-то не принадлежал ни к тем, ни к другим. Было в нем какое-то неотразимое обаяние, которое раскрывалось и проявлялось только тогда, когда он говорил, хотя вообще-то чаще бывает как раз наоборот. После этой поездки я уже не принимала на веру все, что прежде и потом мне приходилось слышать насчет отношений Вилиса Перкона с Ритмой, ведь несоответствие их возраста и внешности, стоило этой паре появиться на людях, буквально бросалось в глаза и потому время от времени становилось темой для пересудов. И тут кое-кто припоминал кстати и прошлое, когда Вилис Перкон снюхался с молоденькой Ритмой, и как все это было: как Вилис, бесстыжие его глаза, бросил Лидию, которая, кроме добра, ничего ему не сделала, ходила за ним, обмывала, обстирывала как принца какого, холила и лелеяла как дитя малое и называла больным бедняжкой и своим котиком, пока в одно прекрасное утро «больной бедняжка», как и водится у мартовских котов, не очутился у другой кошки, и как Ритма вышла за него, ясное дело, по расчету, ведь и то сказать — чего ради такая ладная девчонка пойдет за мужика, который ее вдвое старше и к тому же из себя замухрышка — ни статью не вышел, ни рожей, одни стекла в окулярах блестят как фары, а позвенел он своими медалями, она и лапки кверху, ведь бабы, они, как сороки, на блестящие безделушки испокон веку падки.

А теперь уж, будьте уверены, Ритма наставляет ему рога, не без этого. Вы только послушайте в магазине: хи-хи-хи да ха-ха-ха с каждым мужиком, а глазами так и стреляет, так и мечет искры, как автоген, и видали ее не только в «Запорожце» Каспарсона и в драндулете Войцеховского, но и с молодым механизатором, и не где-нибудь — на тракторе, честное слово!

Так у нас, в Мургале, бывает, судачат о супружеской чете Перконов. Но какая женщина или девица не прошла в свое время сквозь эти шлюзы молвы и сплетен? А иная попала и не в такую круговерть злословия и клеветы, и надо только удивляться, как с нее не сорвали последнюю одежку, последнюю тряпку, — осталось чем прикрыть наготу. Можно и поговорить, можно и поболтать, но сколько можно чесать языки, если у Перконов ничего такого не происходит, время идет, а не случается ничего такого, что бы взволновало умы, будоражило кровь и разжигало страсти.