— Разрешите быть свободным? — спросил Дмитрий Александрович, делая вид, что не понял угрозы, и скучающим взглядом скользя по переборкам каюты. — Я рад, что вы одобрили мою аттестацию на капитана третьего ранга Селяничева: это поможет ему в дальнейшей службе. Правильный он офицер.
— Да-а… иди…
В тот же день Дмитрий Александрович рассказал об этом разговоре своему замполиту.
— Дальний Восток! Да это же великолепно, — воскликнул Селяничев. — С радостью еду. И жена тоже — уверен в этом. Дальние моря, жажда открытий неведомого для себя — это же исполнение наших желаний. Зачем тогда быть моряком? Особенно когда еще вся служба впереди. — Селяничев примолк, вдруг насторожившись. — Дмитрий Александрович, а флагман-то зачисляет нас в смертники? Неужели он так напуган атомной бомбой? Смотрите-ка, что у него оказалось нажито за службу. Он же скоро в отставку пойдет, на свою большую пенсию. А мы еще послужим и службой своей будем помогать партии и народу в их борьбе за мир. И настанет день, когда я и вместе со мной много-много офицеров снимем погоны, уберем их на память о былой службе и возьмемся за общий со всем народом труд. И тогда уже не нужны будут и особые офицерские пенсии.
— Завидую вашей ясной молодости, — неожиданно для себя сказал Дмитрий Александрович. — Она заражает… Трудно мне будет без вас, Аркадий Кириллович.
— Ну что вы! Другой придет не хуже, — воскликнул было Селяничев, но, увидев, как грустно покачал головой командир, вдруг понял, что говорит не то, смутился, помолчал и продолжал уже виновато: — Вы так говорите потому, что я был близок к вашим семейным делам. И даже осмеливался давать советы. Позвольте и еще раз дать совет. Вы несчастливы, но не так, как думаете. У вас есть надежная опора в жизни: ваши родители. Помните о них. А я от души желаю вам успеха.
Дмитрий Александрович горько усмехнулся.
— А ведь и мне Арыков пригрозил. А у меня впереди уже не долгая служба.
— Не то говорите, товарищ командир, — воскликнул Селяничев и больше ничего не смог прибавить; у него уже вспыхнула жалость к командиру, и лучше было молчать. Он встал, намереваясь проститься и уйти.
— Аркадий Кириллович, — остановил его Дмитрий Александрович. — Расскажу я вам напоследок о странном и непонятном…
Были для нашей партии и страны тяжелые времена. Самых лучших и чистых убирали из жизни. И многие думали, что так и надо, многие считали этих людей «врагами народа». И это было ужаснее всего. Но большинство переживало эти события глубоко и болезненно. Почва уходила из-под ног, люди не знали, как дальше жить и кому верить. А Арыковым все казалось простым и ясным. Душу их не окутывала безнадежность, сомнения не тревожили их.
Но потом… Когда мы узнали, вернее, нам были открыты глаза на то, что мы теперь называем последствиями культа личности, Арыковы, представьте себе, остались спокойны, очистительного стыда и горечи они не пережили.
— Вы только сейчас об этом подумали? — спросил настороженно Селяничев.
— Да, провожая вас, подумал. И вот еще о чем: очень возможно, вы попадете под командование к другому такому же Арыкову.
— Я об этом давно уже думал, — ответил спокойно Селяничев. — И, представьте, это меня не беспокоит, — он надел фуражку и взял под козырек.
Дмитрий Александрович обнял его.
Вскоре после отъезда Селяничева на Тихий океан проводили с крейсера и старпома Платонова. У старого службиста заболело сердце; выслуги у него было с избытком — даже можно было, как он шутил, и кому другому лет пять подарить, — и Платонов ушел на пенсию.
Со своими новыми замполитом и старшим помощником Дмитрий Александрович уже не смог душевно сойтись. Новые офицеры были симпатичными и деятельными людьми, но дальше рамок строго официальных отношений с ними командир крейсера не пошел. И получилось так, что одиночество в службе породило и охлаждение к ней. Крейсером он командовал привычно, но уже без интереса и без того удовольствия, которое доставляет морякам командование кораблями. Он все чаще думал о том, что и службе неизбежно наступит конец, как неизбежно наступит и старость, и все больше и больше влекло Дмитрия побывать у своих стариков. Он часто в своих раздумьях вдруг отчетливо видел маленькую простую квартирку, своих милых племянников, доброго и упрямого степняка-совхозника брата Артема, мечтателя Тольку и поэтичную Женю Балакову. Но когда он вспоминал Женю, он вспоминал и ее слова, что он страшной судьбы человек, и тогда ему в самом деле становилось страшно: и мир его родной семьи как бы отняла у него злая судьба.
В начале июля в соединение прибыла инспекция из министерства.
На Дмитрия Александровича инспекторская проверка не произвела того взвинчивающего действия, как это бывало; он отнесся к ней равнодушно. Офицеры-москвичи, как бы вывернув наизнанку весь крейсер, были правы в своей критике, очень правильно советовали, как исправить все, что им не понравилось. Да только сам капитан первого ранга Поройков знал свой экипаж и его болячки лучше инспекторов и знал, как лечить их и какого труда и времени это стоит. Он также знал, что ни одна инспекция не обходится без неприятностей и что эти неприятности не всегда бывают тем лекарством, которое нужно сильному, боевому коллективу. Поэтому он всего лишь не перечил инспекторам и тем смягчил их нападки.
Среди офицеров грозной комиссии оказался однокашник Дмитрия Александровича; они не виделись со дня выпуска из училища.
— Так бы где встретил — и не узнал бы тебя, Поройков, — сказал офицер-инспектор при первой встрече. — Да, брат, матерый морской волк ты с виду, а постарел. По спине видать, как годы службы на плечи давят. А был-то какой добрый молодец. Помню, как ты на парадах ассистентом у знамени вышагивал. Так-то, брат. Много из нашего выпуска в войну погибло, и сейчас друзей теряем. Все мы уже вошли в опасный возраст: то кого инфаркт, то канцер задушит. Редко однокашника встретишь. Ну что ж, инспекция будет серьезная. Министр, брат, к флоту с пристрастием относится, хвалить в выводах будем — не поверит. Так что вздраим. Держись! Вот видишь, какое дело: вниз-то нам слетать никак нельзя. Снова уж не выслужишься, а окладик к пенсии надо сохранить. Так что держись. — На этом офицер закончил товарищеский разговор и дальше был строго официальным.
«Вздрайки» Дмитрий Александрович благополучно избежал, а после инспекции думал не столько о ее выводах, сколько о том, что мучительная загадка его дальнейшей жизни не такая уж и загадка. До старости, конечно, ему еще было далеко, но он находился уже в том возрасте, когда многое человеку поздно исправлять, и потому приходится смиряться с неудачами в своей судьбе. В службе он тоже достиг предназначенного ему потолка, еще три года протянет, командуя крейсером, а там надо будет уходить, молодым дорогу давать. А куда уходить? К береговой кабинетной службе он неспособен. Да нынче не очень-то емки в учреждениях штаты. Придется уходить совсем с флота, на пенсию. Вот тогда и начнется одинокая его моральная старость, старость человека, растерявшего в жизни все. Так постепенно Дмитрий Александрович начал считать себя окончательно сломленным судьбой человеком.
Однажды, зайдя в свою квартиру лишь только для того, чтобы проверить почтовый ящик, он нашел в нем письмо от Зинаиды Федоровны и письмо из дома с адресом, написанным рукой отца. Он решил прежде прочесть письмо Зинаиды, ожидая найти в нем либо попреки, либо требования чего-нибудь и, что было бы еще хуже, слезные раскаяния и мольбы о прощении. Но письмо жены повергло его в растерянность. Вот что она писала:
«Дмитрий Александрович, я знаю, как вам тяжело и как вы исстрадались. Умоляю вас, откройте детям всю правду без утайки. Не щадите меня. Это поможет вам вернуть себе детей. Мне же, поверьте, будет легче, когда все вы станете жить одной семьей.
«Она просит не щадить ее… Так она знает, убеждена, что я ничего не сказал детям, что тайна разъединяет нас всех до сих пор. И ей тоже страшно тяжело, если она пишет, что ей будет легче, если мы соберемся в одну семью, хотя бы и не пустив ее в эту семью», — думал Дмитрий, складывая письмо, и мысленно увидел ту далекую квартиру, полную старинной мебели мореного дуба, в которой было написано это письмо и в которой много лет назад безмятежно начиналась супружеская жизнь Дмитрия и Зинаиды Федоровны. «Да ведь ей там, с ее стариками, тяжелей, чем мне, — Дмитрий представил себе тещу и как она теперь говорит со своей дочерью, которую когда-то лелеяла, а теперь ненавидела за то, что та, потеряв такого мужа, перестала быть опорой в ее старости. — Этот параличный бухгалтер языком не ворочает, а сверлит дочку глазами… Так и сверлит. И при всем этом Зина просит не щадить ее. Это верно: вернуть себе детей, значит, не пощадить ее. Что же, выходит — бить лежачего? И потом: не щадить ее — не щадить, значит, и детей? Нет, нет, так не годится».