Изменить стиль страницы

Приемная мать Саши Анастасия Семеновна говорила, что придет время — и она обязана будет открыть Саше всю правду. И она права. И вот Саша узнает, что он рожден женщиной, которая оказалась недостойной того, чтобы он назвал ее матерью. Так черной тенью давнего преступления будет омрачена жизнь сына.

И дочь Лидочка тоже. Даже без посредства скупых писем Варвары Константиновны Дмитрий отчетливо представлял себе страдания девочки. Всю правду открыть ей когда-то должен он, отец. Он причинит новые страдания дочери, которые не вдруг загладятся в ее дальнейшей жизни, если только загладятся.

А его старые отец и мать? Каково им на старости лет переживать боль за позор сына!

И, наконец, сам Дмитрий Александрович. Та пустота в его душе, которую он как бы впервые открыл во время приезда к родителям, оказалась именно злокачественной, она угрожающе росла, поглощая силы его ума и души.

Если бы Дмитрия Александровича спросили, как же он сам перед своей совестью оценивает свою уже немалую прожитую жизнь, оценивает в том ее высшем предназначении, в котором он ее понимал, то есть в верности долгу воина, гражданина и члена коммунистической партии, если бы его спросили об этом, он бы сказал, что всю жизнь верен долгу и в этом чист перед самим собой.

Поэтому в служении долгу Дмитрий Александрович и искал забвения от своего горя.

Уже после того как он отвез дочь к своим старым родителям, экипаж крейсера показал отличную боевую выучку на состязательных стрельбах, за что и получил переходящий приз командующего. Приходили и другие успехи. В них было умение командира крейсера сплотить коллектив офицеров, да и весь экипаж. Он заслужил то высшее, чем дорожат все истые военные моряки, — уважение и любовь подчиненных. Это и было тем противовесом его семейной беде, который и должен был, по его понятию, придавать непоколебимую устойчивость жизни. Порой ему и казалось, что это так. Но чаще это равновесие ощущалось им как очень непрочное, и он видел его как бы нарочно самим для себя придуманным и в действительности фальшивым.

Оставаясь один в своей командирской каюте, Дмитрий Александрович оказывался бессильным перед беспощадно правдивыми раздумьями, в которые он впадал и при которых он ясно видел, что его добровольное, якобы в интересах службы, самозаточение на корабле — пустое ханжество, что ему было бы ничуть не тяжелее, если бы он, страдающий человек, проводил ночи не в каюте, а в своей опустевшей квартире, которой он теперь так боялся. Ему некуда было бежать от себя. Всюду он был бы далек от дочери, от сына, от самого обыкновенного человеческого счастья.

Как счастлив он был, впервые склонившись над колыбелью новорожденного сына. Родившийся сын поначалу вошел в сердце Дмитрия Александровича только лишь гордым сознанием отцовства. Несколько позже, когда разразилась война, отцовство стало источником непрерывной цепи светлых мечтаний, сопутствовавших ему в боевой жизни. И даже мечта о победе в войне стала мечтой о встрече с сыном.

Как часто в первые минуты после ухода от смертельной опасности, в знакомые боевым подводникам минуты возвращения к жизни, когда сильнейшее нервное напряжение сменяется тяжелейшей моральной и физической усталостью, когда мозг уже будто не в силах работать и нет воли ни к какой дальнейшей деятельности, — как часто в эти минуты у Дмитрия Александровича возвращение к жизни знаменовалось мыслями о сыне. «Вот мы и живы, сынок, — так примерно думал он. — И еще один бой мы выдержали за нашу встречу».

За всей боевой напряженностью он не переставал ожидать того мига, когда он, положив свою субмарину на дно моря, уйдет в крохотную, промозглую от подводной сырости каюту, ляжет на койку и, согреваясь, хоть немного предастся блаженным думам о своей маленькой семье, засыпая, услышит дыхание кровного родного сына и будто согреется далеким, но ощутимым сердцем, теплом крошечного тельца сына и, наконец, с мечтой о настоящей встрече забудется сном.

Когда Дмитрий Александрович узнал о мнимой смерти Саши, он страшно горевал, но то было светлое горе, еще больше укрепившее его в тяжелой военной страде. Оно не опустошило его так, как сейчас опустошало сознание, что его живой сын не принадлежит ему. Со слов Анастасии Семеновны он знал, что в душе Саши жил образ погибшего на войне отца-героя. Кто знает, сколько страстной и горькой любви к тому, никогда не существовавшему отцу, любви чистой, детской в сердце мальчика? И Дмитрий Александрович не мог принять эту принадлежавшую ему сыновью любовь.

Было одно обстоятельство в службе, все больше и больше угнетавшее Дмитрия Александровича: весь экипаж знал о его семейной катастрофе. И это, как медленный яд, убивало его душевное расположение к подчиненным. И получилось так, что после ухода с крейсера Селяничева он оказался совсем одиноким и в службе.

А с корабля Селяничев ушел так.

В начале июня контр-адмирал Арыков через начальника штаба приказал капитану первого ранга Поройкову представить досрочную аттестацию на своего замполита. Дмитрий Александрович сразу понял, что от него требовалось; он знал, что флагман недоволен Селяничевым и задумал списать его с крейсера, да и из соединения тоже. Дмитрий Александрович написал блестящую аттестацию. Через некоторое время его вызвали на флагманский корабль.

Идя по вызову к адмиралу, Дмитрий Александрович догадывался, что Арыков недоволен аттестацией и на этот раз можно ждать разноса за явную дерзость.

Однако Арыков по-обычному был осторожен с капитаном первого ранга Поройковым.

— Здравствуй, — ответил он попросту на официальное приветствие и показал рукой на кресло перед своим столом. — Да ты садись, чего вытянулся, как рассыльный. С аттестацией на Селяничева я вполне согласен. И желаю ему так же отлично служить, как ты расписал, на Тихом океане. И этак, где потягостнее, к северу этак поближе. Таким орлам гуда и надо. Рекомендую и я его на трудную службу в своих выводах. — Мешковатые щеки Арыкова чуть подрагивали от сдерживаемого смеха; он отводил глаза от смотревшего на него в упор Поройкова. — Да, подходящ, подходящ для трудной службы, — продолжал он. — Биография-то какова! Партизан. Не щадя жизни, пошел на подвиг. Да вот пообмяк в мирной жизни, в службе деликатничает. Портится, словом. — Арыков вдруг уставился немигающими глазами в лицо Дмитрию Александровичу. — Не тем духом питается.

— Я не совсем вас понимаю, товарищ адмирал, — оскорбленный за Селяничева, заметил Дмитрий Александрович, вызывая адмирала на разговор, в котором, может быть, и представится возможность отомстить за уважаемого офицера, которого почему-то невзлюбил Арыков.

— А я давно уж примечаю, что и ты многого не понимаешь. — Тон Арыкова стал даже будто участливым. — Что, семейную драму все еще переживаешь?

«Ну и наглец», — подумал Дмитрий и промолчал.

— Видишь, как, — непонятно к чему буркнул Арыков и спросил: — Войну-то еще не забыл?

— Маленько помню еще.

— Тоже была политработа, но еще и трибуналы были. Мало помнить прошлую войну, надо знать, какой будет новая. Армия и флот никогда не строились на демократических началах, тем более на либеральных. Теперь же мы стоим перед угрозой атомной войны. И матрос, да и офицер гоже к этой войне должны готовиться не на концертах самодеятельности. И не в длинных разъяснительных разговорах. Воспитание офицера, матроса должно быть предельно простым, в духе абсолютно автоматического подчинения приказу и готовности к смерти. Вот и все, что мы должны знать. Нужна прежде всего суровая муштра. А концерты нужны, чтобы матрос не плесневел — и только.

Дмитрия Александровича ошеломило откровение Арыкова. Трудно было объяснить чудовищную чушь, которую он порол.

— Знаю, не утерпишь, передашь наш разговор Селяничеву. Да для того я и вызвал тебя. Скажи ему: вот так-то адмирал относится к вежливому обращению с матросами, да и к душевно драматическим переживаниям тоже. И сам на ус намотай.

Арыков не забыл разговора с Селяничевым в салоне о человеческом достоинстве, и тем более не забыл того, как ему пришлось отпустить для устройства семейных дел капитана первого ранга Поройкова. Смысл совета адмирала Дмитрию Александровичу «мотать себе на ус» тоже был понятен.