— Я когда женделегаткой стала, то всю правду поняла целиком про нашу жизнь. На другой день после Октября, кто нам землю дал? Большевики. Это вы забыли? Смотрите, мы четыре года в артели — у нас жизнь налаживается. Вон клуб строится, радиоузел, детплощадка. Мы о матерях заботимся, наши дети в яслях, а вы ребят на полосы с собой таскаете. Надо все это рассудить и понять, да приставать к правильному берегу жизни. Об этом Федор Лобанов давно-давно говорил.

Стихали голоса. Опять предоставили слово Саньке.

— Товарищи! — сказал он улыбаясь. — Я вот уж который день подряд все получаю анонимные посланья: «Уйди от руководства колхозом, а иначе тебе голову свернут, как свернули до тебя многим, которые были пошустрее». Как нужна нам бдительность, товарищи! Полушкин превратил сельсовет — орган диктатуры — в трибуну контрреволюции. Мы выберем нового и потребуем повышения политической и культурной активности. Мы будем расценивать работника так: помог ли ты сделать наш труд более эффективным, нашу жизнь более культурной?!

После этого и взяла слово учительница Узелкова:

— Товарищи! — сказала она, торопясь, волнуясь и краснея. — В деревне Мокрые Выселки у учительницы нашли череп. Она изучала с ребятами анатомию. И ночью ее сожгли кулаки. Разве это можно (она зарыдала и закрыла лицо руками). Это ужасная несознательность масс. Разве бы при колхозе это допустили?

Стояла тишина. Рыдая, Узелкова ушла в угол.

Пререкались до полуночи. Как только Санька доходил до вопроса о раскулачивании, так поднимался крик:

— У нас некого кулачить.

— Все мы бедняки, все трудящиеся. Все в артелях состоим.

Тогда Парунька посоветовала выпустить Полушкина.

При полной тишине он рассказал, что в мукомольной артели хозяева — Канашев и компания. Обо всем остальном он умолчал.

— От народных глаз прятался, выходит? — спросили его. — Лжеколхоз?

— Факт, — ответил он. — А статьи я писал под диктовку Вавилы. Он библию от доски до доски прочитал. А за последнее время стал читать и «Правду». — И протянул к собранию руки: — А мне, граждане, дайте снисхождение за мое чистосердечное раскаяние.

Он все еще помнил период прежних лет революции, когда на сельских сходках, руководствующихся так называемой «классовой совестью», прощали первое уголовное преступление раскаявшемуся бедняку.

— Теперь на происхождении не выедешь, — закричали комсомольцы. — Бедняк не только прощенья просить должен у государства, но и блюсти его интерес.

— Ну что ж, — сказал Полушкин, — в таком случае пусть судят.

От женщин выступила Квашенкина.

— Покончить с гидрой, — сказала она, — и делу конец. Все должны строить коммуну. А то одни пашут, а другие руками машут. На мельнице, я знаю, не колхозники, а неслыханные, небывалые жулики. Они и меня сбили с толку. Каждый месяц мне мешок муки присылали, кроме зарплаты. «Ты у нас, Устинья, в активе бедноты и везде за нас голосуй и агитируй и говори, что Анныч пьяница и расхититель...» Конечно, я провинилась перед вами — старая пословица говорит: чей хлеб ем, того и песни пою.

Потом говорила Парунька.

— Вредительство буржуазной интеллигенции. Ну и зверское сопротивление кулачества. Саботаж бюрократических элементов. Вот основные формы сопротивления врага в нашей стране.

Петр Лютов, восхищенно пожиравший ее глазами, тут не удержался, перебил ее и пояснил.

— Враги и империалисты, которые со всех сторон разинули на нас пасть и готовы заглотнуть.

Парунька продолжала:

— За последние годы расслоение деревни усилилось. Беднота с одной стороны — кулаки с другой. Это значительно резче стало, чем даже в первые годы революции. В городе мы ликвидировали нэпманов. Теперь выкорчевывание капитализма в сельском хозяйстве вступило в самую острую фазу. Но кулак не сдает позиций. Он использует вывеску колхозов. Он изнутри им вредит. Пользуясь потерей бдительности, кулаки пытаются стать во главе артелей и, чуя смертельный конец, звереют. В селе Дымилово Одесской области убит селькор Малиновский. В селе Краснополье Ульяновской губернии из окна был убит председатель кресткома Урланов. В деревне Даниловичи Гомельского уезда убит селькор Лебедев. В селе Лютищи Новониколаевской губернии убит из обреза селькор газеты «Сельская правда» Фильченко. Факты эти бесчисленны. Одесская дымиловщина в известном смысле — типическое явление. Это имело место и у нас в области, но не вскрыто. И гибель Федора Лобанова, который якобы утонул, и гибель нашего Анныча, лучшего человека деревни, который якобы замерз, следует пересмотреть заново.

— Обсудить Канашевых! — вскричала Марья. — Это они убили Федора. Я тогда еще говорила, да меня не слушали, считали порченой.

— Поставим вопрос о Канашевых и Пудовых! — раздалось со всех сторон.

Парунька продолжала:

— Но еще опаснее проникновение кулака или его ставленника в сельсовет. Таким являлся здесь Полушкин. Это они вели агитацию за организацию в Поволжье «крестьянского союза». Это они говорили о привилегированном положении рабочих. Это они требовали высоких цен на хлеб. Это они требовали отмены монополии внешней торговли. Это они стремились столкнуть лбами рабочий класс и крестьянство. Это они на беспартийных конференциях крестьян вносили поправки в резолюции в духе эсеровских требований. Это они не принимали окладного листа, желая поставить страну перед лицом хлебных и финансовых затруднений, чтобы отдалить эру социализма. Не выйдет! Мы построим социализм! — закончила Парунька страстно и убежденно.

Дуня плакала к кути:

— Канашев, помню, пшена дохлого маме дал, а все жилы вытянул. Несчастная мама. Он ее сгубил. Он и мужа моего в худое дело втянул. К петле подвел.

— Раскулачить! — закричали сзади.

Парунька негромко сказала:

— Я вот прочитаю вам Ленина, который дал нам землю и волю и светлую жизнь, что он говорил про деревенского кулака: «Кулаки — самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплуататоры, не раз восстанавливавшие в истории других стран власть помещиков, царей, попов, капиталистов. Кулаков больше, чем помещиков и капиталистов. Но все же кулаки — меньшинство в народе... Эти кровопийцы нажились на народной нужде во время войны, они скопили тысячи и сотни тысяч денег, повышая цены на хлеб и другие продукты. Эти пауки жирели за счет разоренных войною крестьян, за счет голодных рабочих. Эти пиявки пили кровь трудящихся, богатея тем больше, чем больше голодал рабочий в городах и на фабриках. Эти вампиры подбирали и подбирают себе в руки помещичьи земли, они снова и снова кабалят бедных крестьян...» — Парунька кончила, а затем добавила: в наше время кулаки еще более свирепы и жестоки. И с ними у нас нет и не будет мира.

— Чего там долго судачить! Раскулачить!

— Бедняки! — продолжала Парунька, распалясь, с гневной нетерпеливостью. — Помните ли вы, какими паразитами жили до революции помещики и кулаки, как закабаляли они вас арендой, как душили голодом, в то время как ломились закрома у них от хлеба; как за ведро картошки в годы гражданской войны они снимали с вас рубашку. Кулаки! Вы не прячьтесь в бедняцкие лохмотья! Они пропитаны кровью коммунистов, которых вы предали в 1919 году, в год эсеровского мятежа. Вы не показывайте нам мозолистые руки. Мы знаем, что батраки своим горбом вам нажили капитал. Вы не прячьте от нас свои предательские глаза — в них видны селькоры и активисты, которых вы погубили. Не по вашим ли огородам вели коммунистов на расстрел? Не ваши ли руки с обрезом тянулись...

— Их даже нету здесь, — вдруг перебил кто-то.

Парунька смолкла. Все огляделись. В самом деле: Вавила Пудов, Карп и другие покинули собрание. Тогда оставшиеся сельчане, из которых добрая половина записалась в колхоз, постановили мукомольную артель ликвидировать, а ее вожаков раскулачить.

Напряженная пугливая тишина воцарилась над селом.

Когда стали описывать имущество, то обнаружилось, что оно уже было рассовано по родственникам. Бобонина дома не оказалось.