— Семена не протравливали.

— Кроме навоза, и то в недостатке, других удобрений и не знали.

— В голодные-то годы при недороде, засухе али градобое ели осиновую кору, лебеду, мох, мякину.

Председатель не мешал разговорам почтенных людей. Припоминали:

— Бывало, у всей улицы к весне повети раскрыты. Солому с поветей скоту скармливали, и тот к весне висел на веревках. Вот как жили, бывало, мы — трудящиеся. Василий знает, весь век руки в мозолях. Конечно, кто на церковном поле работал или при церкви кормился, как та (все стали искать глазами Малафеиху)... ну дело другое... просвирка кормила.

Василий обождал, когда люди выговорятся, и тогда продолжил речь:

— Подумайте еще — сколько отнимают у нас урожая межи. Срежь к лешей матери межи — прибыток будет, как у нас в колхозе. А поодиночке, вертись не вертись, с сорняками бороться вам невмоготу. Сорняк, он, как лишай, с полосы на полосу ползет, всем народом с ним воевать сподручнее. К тому же, и то надо сказать, средь меж машине нет приволья, а у нас на артельных землях она гуляет привольно.

— Отчего это, милый, раньше с межами сыты были? — прервали его бабы.

— Коленкору нету! — заполошились бабы.

— Керосину недостача!

— Чайку попить и то не с чем!

— Да ведь в одном крестьянском хозяйстве сколько недостач. А вы попробуйте-ка на всю Расею, да еще после такого хозяина, как Николай.

— Что и говорить, поправляться долго надо.

Потом кто-то точно ненароком заметил:

— Помолы и те невмоготу стали.

— Очень невмоготу, — поддержал Санька. — Выговорить невозможно, как дороги помолы стали, — повторил он.

Народ при этих словах стал стихать, и Санька, изогнув направление речи, продолжал ее в тоне возразивших:

— Наши мужики до сей поры находятся во власти держателей ветряков и водяных раструсок. Кулак мельник грабит крестьянина. Много у нас прорех — конь о четырех ногах и то оступается, — вот на мельницах и оседают нахрапистые люди. Под маркой артели это делается, a дерут пуще частника. Кто из вас по веснам Канашеву денег не должал, не возвращал ему два пуда за пуд с новым урожаем? А отчего это? Оттого, что сельскохозяйственная кооперация не ухватила всего крестьянского мукомолья. Вот оно! Борьба продолжается, наш Канашев еще не выбит из окопов буржуазного фронта. Но сельскохозяйственная кооперация, завладев мукомольем, подрежет тот сук, на котором сидит Канашев и прочие кулаки. Тут есть разговоры, что Канашев, мол, ту мельницу взял, которая не в приборе была, а теперь она добро приносит, выручает мужиков. Экая слепота, экое неразумение.

— Ты про дело калякай, — закричал кто-то со стороны.

— Я про дело и калякаю. Я вам говорю про колхозное наше житье, которое гибель кулакам несет. Вот они против нас и изловчаются.

Атмосфера накалялась. Теперь уже председатель сладить с собранием не мог. Оно поделилось на три стана. Один ратовал за артель в сельском масштабе. Другой послушивал да помалкивал. Третий нападал на первых. Галдеж смял нормальное течение собрания. Председатель беспомощно ждал, когда улягутся страсти.

— Расея сохой пахала и всю Европу кормила. И Англию, и хваленую Америку, у которых машин полно. Нам машины не нужны, — кричали из того угла, которым верховодила Малафеиха.

— Все только о бедняках нынче беспокоятся. А ведь у каждого своих забот довольно, что нам до чужих.

— Не рука нам коммуния. Вместе встань, вместе выдь на работу, как в солдатах. Нет, своя полоска хоть тесна, да своя. И своя избушка — свой простор, — говорили пожилые патриархальные крестьяне, которые поддерживали просвирню.

Вокруг Вавилы Пудова сплотились члены мукомольной артели. Они были против объединения всех в одни колхоз. Аргументация была обычная: есть на селе трудовики — это они; есть на селе лодыри — это все остальные. Они говорили при этом:

— Надо не объединять, надо укреплять маленькие колхозы. Пускай оперяются. Они — коренная опора для Советской власти.

С ними спорили Аннычевы артельщики:

— Хитрецы! Это вам отдал Карл Карлович из именья инвентарь, скот, постройки. Вы даровое хапнули. Окопались в маленькой лжеартели.

— Вы и батраков своих в сельсовете не регистрировали. Они у вас проходили как члены семьи.

— Надо вас пощупать. И друзей ваших в волости да повыше. Ниточка эта в город тянется!

В избе не стихало разногласие.

Емельян, древний старик, говорил своим в кути:

— Бывало, приходит весна — матушка травка зеленеет, птички поют, бессловесная скотника и та радуется теплу да солнышку. А у нас руки опускаются. Ни коня, ни сохи, ни семян. Поневоле Канашу кланяешься. И злоба берет, что хомут на себя надеваешь, да деваться некуда. От такой жизни пора пришла избавляться.

Бабы, его окружающие, поддакивали:

— Уж известная была наша жизнь. В графском лесу запрещалось сучья да валежник собирать. Карл Карлович травил собаками: «Отброс! Русская сфинья!» Не было ни выгонов, ни выпасов. В одном месте толклась все лето скотина, а кругом лугов — глазом не окинешь. Пасли еще в зарослях да на болотах. А теперь... Да чего тут говорить-то, всем видно.

И рассказывали Старухину:

— Что мы видели при царе? Нищета. Побирушничество. Целая улица Голошубиха им занималась. На днях мы ее ликвидируем.

Соха да борона, землицы столько, что лошади и ступить тесно, непосильные подати да налоги, невежество, темнота, суеверия!

— Братцы мои, — отвечал тот, — да ведь я все это знаю. Я сам в рабочие вышел из деревни от нужды и малоземелья. В восемнадцатом году завод остановился, я в деревне очутился. Председателем сельсовета был в первые годы революции. В эсеровский мятеж нашу избу подожгли. Пришлось всем активистам бежать. Бежал и я. Ночевал в амбаре у приятеля и там украдкой жил. Вот раз стучат: «Вам чего надо?» — «Ты понадобился, материн сын». Подхожу, вижу: в седле нашего кулака сынок. Ко мне: «Ты кто такой?» — «Председатель». Он хвать меня плеткой: «Везде старосты, а ты еще председатель. Вот я тебе задам». Поставил меня на тропу в коноплю и метится. Выстрелил. Я упал и пополз. Он думал, что я убит, и уехал. А у меня на всю жизнь отметина осталась.

Он задрал рубаху и показал простреленное плечо. Люди сгрудились около него, заговорили:

— Тертый калач. Наших кровей... Подходящий будешь председатель колхоза... Мы возврата к старому не хотим... Вон она (указали на Паруньку) до шляпки дослужилась, но сердцем осталась наша... Вы с ней заодно лавируйте, Она горя тоже хватила до ноздрей...

— Зря бы партия нас не послала, — сказал Старухин. — Там люди с головой. Еще в пятом году нас с отцом за землю лупцевали да при Керенском. Министр земледелия Шульгин прислал в наше село отряд, он за барский лес мужикам все спины расписал.

— И мы за графский лес пороты, послышалось со всех сторон.

Воспоминаниям не было конца: кто был расстрелян, кто был конями затоптан, кто сечен.

— При Керенском мы написали графу записку, — говорил молодой парень Старухину, озорно сверкая глазами: «Прирежьте нам землю, иначе мы вас прирежем». Ответа не последовало.

— Стерню и ту, бывало, у графа мы по тридцать копеек за десятину покупали. [Стерня — жнивье, остатки (нижняя часть) стеблей злаков после уборки урожая.] А цена работе от зари до зари — пятнадцати часам — была двадцать копеек поденно на своих харчах. А за неплатеж податей последний самовар забирали, холсты у баб, горшки.

— Меня на собаку выменял барин, — доложил Севастьян. — Я очень тетерок был лют стрелять. Барин и отдал за меня собаку — Лютого. С той поры и прозвище тоже Лютов.

— Уверяю вас, — сказал Старухин, — что на землях помещиков и кулаков, на которых вы изнемогали и на которых секли наших отцов мы построим колхозные овощехранилища. Только давайте собираться в один круг. И кулаки нам будут не страшны.

— Да они уж разбегаются — на стройки, в города, а ныне в леса. Улепетывают, по ликвидации улепетывают.

Вокруг Марьи столпились единоличницы, которые ее слушали: