Близкие удивлялись. Зачем ему Павлов? «Я же все-таки умственная единица», — отвечал он. Но читать книги было недосуг. Он читал только две книги: «Карнавальный разговорник», выпущенный в Москве, из которого черпал он всю мудрость дозволенных острот, и цитатник — из него он брал выдержки при составлении докладов. В тресте он слыл человеком остроумным и дельным.

Среда диктовала ему истину, что слова приобретают удельный вес в зависимости от того, кто говорит их, и что каждую мысль выгодно произносить после своего начальника. Поэтому он смело козырял уже апробированными мыслями. Но иногда он подымался и до самостоятельного оригинального творчества. Он любил произносить фразу, искажая народную мудрость. Он говорил: «Рыба ищет, где лучше, а человек — где рыба...»

Обстоятельства ему благоприятствовали, как вдруг (в который раз!) все полетело прахом. И на этот раз с такой стороны настигла его напасть, с которой он уж никак не мог ожидать ее.

Глава вторая

Сегодня для Паруньки выдался особенно неприятный день — все насчет расследований да выяснений. Так бывало раз в каждую неделю, когда надлежало вести разбор заявлений и жалоб, поступающих от домработниц или от нанимателя.

Домашние работницы из числа деревенских девок, прибывших в город за последние годы, были наименее развиты, робки, совсем не организованы. Они-то и составляли главнейшую заботу председателя месткома союза Нарпит Прасковьи Козловой.

Жалобы эти чаще всего были мелкие, запутанные и нудные. Хозяева не доверяли прислуге и изводили ее подозрениями, что она-де не чиста на руку, при покупках утаивает сдачу, водит к себе подозрительных мужчин. А прислуга жаловалась, что ей приходилось работать выходные дни из тех соображений, что «все равно некуда и не к кому гулять идти, а сидеть сложа руки совестно», что хозяева не выдают спецодежды, не страхуют, не пускают на ликпункт и на общие собрания, что подолгу задерживают деньги.

Дрязги были мучительно неприятны, отнимали время. Приходилось ходить по квартирам работниц. Разве мало было случаев, что хозяева половчее норовили брать прислугу в «члены семейства», избавляя себя от неприятности страховать ее и предоставлять ей выходные дни? Такую утруждали сколько хотели, пользуясь тем, что деревенская девка трудолюбива и невзыскательна.

Впрочем, далеко не всегда дела заканчивались мирно. Иной раз были скандалы. От обиды на хозяев прислуги травились, оставляли записки, полные жалоб, — и Паруньке приходилось отправлять таких в больницу, тревожиться и хлопотать, а потом создавать комиссию по выяснению дела.

Все эти девушки были батрачки, дочери крестьянской бедноты, обремененной детьми, беглянки, спасавшие свое имя от деревенского позора, или вдовы, выбившиеся из сил и бросившие свое маломощное хозяйство. Набиралось немало и таких, которые летом работали у отца, а зимой приезжали принакопить деньгу на наряды, чтобы вернуться потом в деревню и выйти замуж.

Домашних работниц нанимали главным образом ответственные работники и интеллигенты-учрежденцы, которые и сами едва сводили концы с концами. Плохо жилось у эдаких! Притом же многие из них стыдились найма работниц и опять-таки норовили держать «родственницу». Но главная беда и забота Паруньки была не в них, а в том, что под видом прислуг в союз стали пролезать всякого рода лишенцы из «бывших» — чиновные дамы, старухи из дворян, поповны. Они, числясь у кого-нибудь прислугой, получали профсоюзный билет и вскоре переходили в другой союз на другую работу. Бывало даже и так, что сметливые особы давали друг дружке справки, будто прислугами являются первая у второй, а вторая у первой. Выяснять подобные случаи приходилось в квартирах, настигая врасплох.

Однажды пришла в местком девка, грохнулась перед Парунькой на пол и, обливаясь слезами, рассказали о своей беде.

— Из самых лесных мест я, Парунюшка родная... Жить бы мне да поживать у родной матки, да беда, коли она заявится, так заставит и в омут головой полезть, не только что. Родители мои не последнего роду-племени — век бы мне с ними дни коротать, кабы не людская молвь. Нежданно-негаданно враз стала я для всего честного народа посмешищем. Была я девица на выданье. Годов мне много, заневестилась давно... И пришел, и стал сватать меня парень из Немытой Поляны, такая деревенька есть недалече. Приглянулся он мне... Я его согласу не лишала, и уж дело вовсе наладилось, — ан вышло на поверку, что он кралю имеет и на смех меня сватал. С совместниками-приятелями своими вино они у нас выпили, пироги поели, с подругами вволю набаловались, да и айда восвояси. Жду-пожду — а женихов и след простыл... После того на улицу глазыньки нельзя было показать! Только выйдешь, крики да шип: «замужняя девка», «ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса» и всяко. От позора от одного сбежала! К тому приплели, что и не было, стали попрекать, будто уж давно я не девка и честь девичью порушила с рани, и стыд по овинам растеряла. А места наши кулугурские, мы по старой вере живем, а старая вера, Парунюшка, строгая-престрогая, строже ее нет во всем белом свете. Выйду на улицу — и спину шипят: «соломенная вдова». В моленную не пускают — опоганилась. Подруги стыдятся меня и опасятся. Куда голову приклонить? Вот и убежала в город, думала, поступлю на службу — сама себе хозяйка... Ан попала, Парунюшка, из огня да в полымя...

— Как же называются ваши места? — встрепенувшись, спросила Парунька. — Догадываюсь, приходишься ты мне землячкой.

— Прозываются Мокрые Выселки, лесная сторона, темь невообразимая. Одной рукой персты кладут, другой рукой рубли крадут. Чтоб их там всех свело да скорчило!

— Знаменитая сторонка! Знаю, — ответила Парунька. — Бабушку вашу Полумарфу весь край чтит, кудесницу и лекарку.

— Чернокнижница. Заговорные слова пускает по ветру. Вынимает человеческий след.

Фекла рассказала всю подноготную своей городской жизни. Который раз Парунька выслушивала исповедь девушки, попавшей в сети ресторанного служаки. Бобонин взял Феклу в штат ресторана, а превратил ее в свою домашнюю работницу. Она убиралась в его квартире, мыла и варила. Расплачивалось государство. Бобонин держал так девушку до тех пор пока она ему не надоела. В профсоюз он служанок своих не проводил, пользуясь их простодушием или запутанностью жизненных ситуаций.

Парунька выслушала до конца всю тяжелую историю Феклы. Бобонин собирался ее уволить. В данном случае он заявил, что, дескать, в штатах ее должность упраздняется.

— На мое место много охотниц, — сказала Фекла, — потому что харчи у Михайлы Иваныча справные, а работа сносная. Зарплата вся остается на руках.

Фекла просила не снимать ее с работы — «убираться у начальника». Она и до сих пор оставалась в заблуждении, полагая, что такая должность, «убираться у начальства», за счет государства в самом деле существует.

— Про тебя молва идет, что тебя боятся начальники и ты добрая, — говорила Фекла.

Парунька улыбнулась: все такие девушки принимали ее за какую-то большую силу в городе.

— Я тебе найду работу, — ответила Парунька, — только ты расскажи при нем все то, что мне сказала.

Так и договорились.

На другой день Парунька пошла к Бобонину.

Трудовой день города кончался. Люди спешили домой с портфелями и без, молодые и старые. Из-за труб в стороне кисло щурилось солнце; чахлые тополя раздробляли его немощный свет.

Дверь двухэтажного облупленного дома была открыта. Парунька увидала грязную узкую лестницу, на ней валялись картофельная шелуха, папиросные окурки, щепки. Не в первый раз выпадало ей хаживать по таким лестницам. Работа загоняла ее чаще всего именно в такие дома, но эта же работа и обогатила ее ум познанием дальнейшей судьбы тех деревенских девушек, которые, подобно ей самой, от дурной жизни искали хорошую в городах.

Когда она вошла в квартиру, то очутилась точно в ломбарде. Все комнаты были заполнены вещами, которые приобретались как будто не для того, чтобы ими пользоваться, но для того, чтобы тут же их перепродать. Венские стулья стаями располагались в углах — ни проходу от них, ни пролазу. Какие-то буфетики, шкафы, столики и этажерки занимали все проходы, точно здесь вели торговлю этим добром. На стенах висели пейзажики — море и кипарисы, женщины под шляпками в обнимку с красавцами мужчинами, афиши, извещающие о выступлениях московских певиц в первосортных ресторанах, теперь закрытых. На стенах не было ни одного пустого места, везде что-нибудь да висело: или какая-нибудь гипсовая кошечка, или портретик знакомой барышни, или же, наконец, портреты великих политиков и вождей. Тюлевые занавески загораживали свет в окнах, пол устилали половики. На этажерке стоял Ленин в красных переплетах. Рядом на гвоздике висел пук разноцветных галстуков.