Изменить стиль страницы

Я читаю ее письмо, и у меня мороз по коже:

«Милый мой мальчик! Пусть тебя обходят снаряды и мины, не тронут пули… Пока я жива, считай, у тебя есть мать… Пиши».

Я показал ее письмо начальнику штаба. Он прочитал его и сказал:

— А знаешь, Михалев, это, наверное, самая большая удача в твоей комсомольской работе.

— Но какая здесь удача? Получилось само собой.

— В том-то и дело. Само собой получается всегда по-человечески. Ты показывал ее письма танкистам в ротах?

— Пока нет.

— Зря. Ты обязательно дай им почитать. С вечера, если на утро намечается атака.

Я пишу ей тоже каждый день, но мне больно сознавать, что пишет ей не тот, кто должен был писать. И я никогда не смогу заменить его. Слишком большая потеря для нее, невозвратимая.

Я закончил письмо и зашел в землянку к замполиту. Он стоял передо мной какой-то преображенный. И я не сразу понял, что у него на старых погонах появилась вторая большая звезда.

— Поздравляю вас, товарищ гвардии подполковник!

— А между прочим, я уже неделю ношу вторую звезду. Мало интересуетесь начальством! — шутит он.

Мне кажется, теперь он не только не изображает из себя начальство, но стал еще проще. В простоте ведь тоже свое обаяние, и его стали уважать больше прежнего.

Глотюк совсем иной. Он считает, что начальника штаба должны побаиваться, — всех ругает за что надо и не надо, хотя и беззлобно.

— Глотюк есть Глотюк, — сказал как-то Нефедов. — Он хорошо знает, что — нельзя, но не знает, что — можно.

Мне сказали, что меня долго разыскивал капитан Климов, хотел проститься: его отправили командовать ротой регулировщиков.

Лежу под кустом, смотрю на ночное небо. Сколько звезд в вышине! Долго смотрю. Уже начинает кружиться голова, и кажется, что весь Млечный Путь поворачивается над лесами, как лопасти огромной ветряной мельницы.

У штабной машины прохаживается часовой. Порой он останавливается и тоже о чем-то думает. Но вот насторожился, прислушиваясь к чьим-то шагам.

— Комсорга не видели?

— Где-то здесь. Спит под кустами.

— Михалев! — кричит Марина.

Мне провалиться бы сквозь землю. Набрасываю на плечи куртку, выхожу навстречу.

— Только что сдала дежурство. Теперь заступаю в два часа ночи. Может, побродим?

Я сконфузился еще больше: все же слышат.

— Не теряйся, старшой! — смеется кто-то за кустами.

Мы идем по тропинке под высокими соснами, как под навесом большого вокзала.

— Вам не стыдно? — говорит Марина. — Что молчите? Можно подумать, вы и правда боитесь Глотюка. Почему-то все считают, будто он-на меня имеет какие-то особые права… Говорите, что у вас там на душе?

— Ничего там нет.

Но я говорю неправду. У меня все время на уме слова Глотюка: «ты предохранительный щит». И записи Василия Кувшинова: «Я люблю ее какой-то мучительной любовью». Видимо, мне не следовало читать их. Пусть бы тайна так и осталась тайной. Высокой, как небо, на которое сколько бы ни смотрел, оно всегда остается загадкой.

— Марина, наверное, я все же скажу… Вернее, спрошу. Ведь вы ради шутки тогда у родника…

Она остановилась, но не обернулась ко мне, а смотрела вдаль, в темный коридор просеки.

— Вы пошутили надо мной, правда?

— А если не пошутила?

— Но я ничего не понимаю. Мне почему-то кажется… Не знаю… Думал…

— Непонятливый такой! — игриво пропела она и шагнула ближе ко мне, тихонько провела пальцами по моим щекам, сомкнула их на моей шее и стала целовать.

Мне хочется закричать на весь свет: какой же ты дуралей, Михалев!

Потом идем дальше по просеке в обнимку, сердца стучат.

— Когда-нибудь я докажу вам свою любовь, — говорит она. — Но только вы ее не торопите. И берегите себя.

Почему это: когда мы вместе, все ясно, а врозь — начинает точить душу какой-то червячок. Неужели у нее так?

Повернули назад и не заметили, как оказались вблизи штабной машины. Мигают у кустов самокрутки. Останавливаемся.

— Вам сколько лет? — спрашивает Марина.

— Двадцать один.

— А мне двадцать… И не просто справиться с ними. Хотя и война.

Я не знаю, что ей сказать. Война или не война, что мне до этого? Я люблю ее и ничего не хочу знать.

— Вы не сомневайтесь. Я просто устала… И поступайте со мной как хотите. Можете погубить, можете сделать счастливой. От меня ничего не зависит. Но верьте: что бы с вами ни случилось, я всегда буду рядом. — Она шептала так, будто кто-то ей помешает досказать. И вдруг потянула меня за руку в сторону, за куст орешника.

У машины стоял Глотюк и курил. Конечно, он нас заметил. Побрел по нашей же просеке, только один. Встретив меня утром, он усмехнулся:

— Ну и ну! Сам был лейтенантом, всякое случалось, но до такого не доходило. Эти женщины часто не знают, чего хотят, потому и теряют голову… Ты действительно любишь ее?

— Почему это всех интересует?

— Не интересовало бы, не спрашивал.

— Но кто вы мне — отец?

— Не надо так, Михалев… Повезло тебе, и будь доволен. Я завидую, но не презираю. Мужчины должны быть мужчинами.

Он пригласил меня зайти в штабную машину.

— Садись. Должен сказать, что я о тебе самого высокого мнения. Не забывай об этом, если я тебя даже буду и ругать.

24

Замполит сообщил радостную новость — в Москве будет совещание комсомольского актива. От нашего полка тоже поедет несколько человек: старший лейтенант Косырев, механик-водитель сержант Воронин, награжденный орденом Ленина, и я. И Марина. Если ее отпустит Глотюк.

— Сам бы с удовольствием поехал с вами, но — увы! — смеется подполковник Нефедов. — Эх, где моя молодость?

А ему всего двадцать пять. Но оказался он в другом поколении. Сам это чувствует, радуется и сожалеет.

— А на чем мы поедем, товарищ гвардии подполковник? — поинтересовался я.

— На попутных, господа делегаты!

Мне очень хотелось, чтобы вместе с нами поехала Марина, но это зависело от Глотюка. Конечно, он ее ни за что не отпустит. И оправдание найдет: «А кто будет на рации дежурить?»

Но начальник штаба даже не заикнулся об этом. Вручил мне командировочное предписание и сверток — две банки сардин и плитку шоколада. Я понял, для кого предназначался шоколад.

— Что, Михалев, требуется сделать, вернувшись в часть?

— Доложить о прибытии.

— Не просто доложить. Прибыл — все в порядке.

Я не хотел у него брать консервы и шоколад, но он настоял:

— Бери, бери, пригодится. Я люблю другое, остренькое. Витамин «це» — сальце, винце…

— Начинает светать, — говорит Марина и тычется лицом мне в плечо. Держится за мою руку, считает, что так теплее, умолкает и снова начинает дышать глубоко и ровно — уснула. Тарахтит попутная полуторка.

Старший лейтенант Косырев и сержант Воронин тоже дремлют. Уткнулись головами друг в друга — пилотки перекосились, у сержанта звездочка оказалась возле уха. Это не то что танкошлем, в котором можно свободно прикорнуть даже в танке.

Неожиданно узнаю знакомые места — высотку в густом березняке.

— Марина!

— Что?

— Вот здесь меня в первый раз ранило.

— Неужели мы уже под Москвой?

— Да… Видите две березы? Одна из них засохла…

— Вы говорите так, будто вам здесь какое-то счастье подвалило.

Она протянула руку к моему лицу и провела ладонью по шраму у виска. Вздохнула и сказала:

— Пусть никогда вас больше не тронет ни пуля, ни осколок.

— Ни болванка! — пошутил я.

— Упаси господи! — Она поудобнее положила голову и снова притихла.

А мне хотелось рассказать ей о том, как мы пробивались здесь по заснеженным болотам со своими танками, о батарее, которую мне не удалось всю раздавить и одна из пушек выстрелила в упор, о том, как фрицы ночью подходили к нашему танку, смеялись, пробовали ногой натяжение гусениц… А на заре я вывел машину к своим. Полуживой, истекающий кровью. Говорят, даже немцы потом передавали об этом случае по радио: они, мол, наградили бы такого солдата.