Изменить стиль страницы

Нина Васильевна, не снимая рук с его шеи, легонько повиснув на нем и целуя его в губы, сказала:

Только прошу тебя, побереги себя там… ведь у нас непременно будет ребенок.

Анатолий Васильевич вышел во вторую комнату и тут невольно подслушал, как за перегородкой Галушко прощался с Грушей. Такое он слышал не первый раз и не остановился бы, если бы что-то новое не прозвучало в словах адъютанта.

— То не беда, — бубнил Галушко. — То хорошо. Но что генералу скажу: опередили? Скажет: «Кто позволил?»

— Не скажет, Васенька, — послышался голос Груши. — Он ведь хороший, генерал, у нас. Лучше его на земле нет.

«Ишь-ишь! — воскликнул про себя польщенный Анатолий Васильевич. — Накуролесили чего-то и — «лучше его на земле нет», — он было хотел позвать Галушко, но тот сам вышел из-за перегородки и, увидав Анатолия Васильевича, растерянно скис, бормоча:

— Слыхали, товарищ генерал? Слыхали?

Анатолий Васильевич тоненько улыбнулся и, сам еще не зная почему, сердито проворчал:

— Что «слыхали»? Ехать надо, а он «слыхали».

— Разговор наш.

— Нужен мне очень ваш разговор, — еще сердитей проворчал Анатолий Васильевич и пошел на выход.

5

Первой из деревушки вырвалась машина генерала Тощева, за ней — машина Троекратова… и вскоре скрылись в сгущенной предутренней тьме. За ними выскочили машины Анатолия Васильевича и Макара Петровича.

Вряд ли кто из едущих подметил то, что подметил Николай Кораблев. Заря разгоралась — красная, красивая, теплая и притягательная — на востоке, в Стране Советов, и кучилась тьма, убегая все дальше и дальше на запад.

«Символ. Какой-то символ, — подумал Николай Кораблев, всматриваясь то в убегающую тьму, то на разгорающуюся зарю. — И я верю в этот символ: все самое нужное человечеству поднимается от нас и наступает на тьму — капиталистическую мерзость. В это верю я. Верит весь наш народ. И неужели мы не победим тьму?» — так думал Николай Кораблев, полагая, что так думают и все едущие в машинах.

Но те, кто ехал в м. ашинах, вовсе не обратили внимания ни на тьму, ни на зарю: каждый из них думал о предстоящем сражении, проверяя готовность к этому сражению.

Труднее всех, конечно, было Троекратову.

Анатолий Васильевич, Макар Петрович, Тощев и любой генерал, любой полковник, любой командир любого вида войск уже имели опыт прошлых войн. Из опыта прошлых войн они черпали многое, перерабатывая все это, применяя к современной войне. А у Троекратова позади почти ничего не было, кроме опыта гражданской войны. Но тогда, в годы гражданской войны, люди шли в бой, гонимые свирепой нуждой, угнетением, желанием построить новую жизнь — без капиталистов и помещиков. За эти десятилетия такая жизнь была построена, и человек полюбил жить… И t-от этому человеку, который так страстно любит жить, надо теперь идти в бой и умирать.

До армии Троекратов ежедневно читал в высших учебных заведениях лекции, по историческому материализму, а по ночам рылся в трудах Гегеля, Фейербаха, Гельвеция, Беркли, Бэкона, забирался к Канту, Спинозе, Спенсеру, уходил в древность — к Демокриту, Аристотелю. За последние годы, изучив немецкий и английский языки, он стал читать подлинники. Ему казалось, что он хорошо знал учение Маркса — Ленина. По крайней мере его в Москве считали крупным философом и, когда надо было дать оценку той или иной рукописи, посылали ее именно ему, профессору Троекратову. А получив отзыв, говорили:

Ну! Так сказал Троекратов. А он, знаете ли…

И не все видели, что Троекратов, как и всякий человек, увлекшийся только теорией, стал мыслить логическими категориями, постепенно превращаясь в кабинетного человека. В армии он столкнулся с живой действительностью и тут понял, насколько жизнь сложна и многостороння. Здесь, в армии, он увидел, что все эти люди, хотя и объединенные единым, общим, тем, от чего они не откажутся под угрозой казни, однако в отдельности разные. Не было в армии людей, сплошь похожих друг на друга, как это он раньше предполагал. Люди тут были разные: одни — слишком обидчивы, другие — толстокожи, третьи — мягкотелы, четвертые — слишком любили жизнь, чтобы без страха умереть, пятые — слишком героичны: выходили на врага с открытой грудью и бесславно погибали; тот-то командир слишком берег своих бойцов и поэтому проигрывал бой, а тот-то не берег бойцов, кидал их бессмысленно в пекло войны. Такой-то слишком перегружен, а такой-то дурака валяет. Были «шелопутные» командиры, которые все хотели взять на «ура», и именно таких враг разносил вдребезги. Вот за всем этим пришлось смотреть Николаю Николаевичу, вот все это ему надо было выправлять, налаживать, подчинять единой воле, двигать по одному руслу, то есть ему приходилось иметь дело с душой человека. Он обязан был путем живого слова и через печать воздействовать на бойца и командира так, чтобы тот с полным сознанием, с полной энергией выполнял то, что ему было поручено. В этом направлении, зачастую идя на ощупь или пользуясь огромным опытом партии, и вел работу Троекратов. Сначала он через работников своего аппарата, через партийные организации проводил в армии нужную, но отвлеченную пропаганду о социалистическом государстве, о капитализме, о наемниках капитала — фашистах. Все это было нужно. Но когда в армию пришел Анатолий Васильевич, он вызвал к себе Троекратова и, выслушав его, сказал:

Вы, дорогой мой полковник, вот что сделайте: выбейте из бойцов страх перед фашистами.

Мне кажется, товарищ командарм, мы от этого и не отклоняемся.

Теоретически. Это, конечно, хорошо — теоретически, а вы еще практически.

Не понимаю и не представляю, как?

А вот как. Я прикажу, чтобы трупы немцев подольше не убирали. Пускай бойцы смотрят на мертвых. Посмотрят и убедятся: «Не так уж черт страшен, как его малюют». Затем с пленными. Возьмут в плен, так пускай не тащат их сразу в штабы, а сначала проведут по ротам, покажут бойцам. Увидят пленных — и опять убедятся, что не так уж черт страшен, как его малюют.

Как раз во время этой беседы командир пятой дивизии полковник Михеев позвонил Анатолию Васильевичу и сообщил, что ему удалось выловить группу диверсантов. Диверсанты эти, переброшенные на советскую сторону месяца полтора тому назад, делали набеги на склады с горючим, на штабы, а главное, на мирное население: ворвавшись в ту или иную деревеньку, они сгоняли всех жителей — женщин, стариков, детей — в две-три хаты, поджигали или просто выводили в поле и расстреливали.

Четырех мерзавцев поймали, товарищ командарм, — говорил по телефону Михеев. — Одиннадцать словить не удалось: убиты во время перестрелки.

Ну, давай, давай их, полковник, сюда! — тихонечко и тоненько приказал Анатолий Васильевич. — Только не прямо ко мне. Неподалку от нас батальон стоит. Пускай их бойцам покажут. Пускай поглядят.

С Троекратовым Анатолий Васильевич беседовал около часа, все стаскивая того с теоретических высот на «грешную землю». Под конец беседы в комнату ворвался встревоженный Галушко, а за ним боец — пожилой украинец, ведя за руку растрепанного диверсанта. У бойца и у диверсанта на лицах виднелись ссадины, текла кровь.

В чем дело? — поднявшись из-за стола, проговорил Анатолий Васильевич, глядя то на бойца, то на диверсанта.

Боец, отдышавшись, взволнованно прокричал:

Товарищ командарм, та шо ж воны наробили!

Обатюшки, шо ж воны наробили! — И тут он рассказал, что ему и трем бойцам полковник Михеев поручил доставить диверсантов в штаб армии, но по пути заглянуть в батальон, «чтобы ребята наши покрасовались на гадов». — А воны… воны, — уже басил он. — Воны ж, как только увидели, и давай… и давай… и давай… Вы же побачьте, шо воны наробили, товарищ командарм.

Анатолий Васильевич, глядя прямо в глаза бойцу, спросил:

На кулаки, значит, взяли?

Так точно, товарищ командарм.

А как же этот остался? — Анатолий Васильевич кивнул на диверсанта.

Да я ж на него лег, — ответил боец и удивленно добавил: — Так они шо: из-под меня его выковыривают. Кричу: «Смерть моя, а не дам! Я должен доставить в штаб, как приказано».