Изменить стиль страницы

А из зенитки? Ведь у нас на задней платформе зенитка и два пулемета.

А вот этого уж я и не знаю, — Сиволобов, когда чего не знал, всегда удивленно произносил: «А вот этого уж я и не знаю».

В эту минуту с платформы застрочили зенитные пулеметы. Самолет-разведчик развернулся и скрылся в туманной дали.

Поехал докладать, — серьезно сказал Сиволобов. — Так и так, мол, эшелон с солдатами… Надо бы их пощипать. Теперь жди, гостинец нам пришлют.

После этого по всем бойцам пошло оживление, какое бывает на озере: тишь — и вдруг от дуновения ветра побежала рябь.

Чуют, — сказал Сиволобов, показывая на бойцов. — Человек — он не пенек.

Большинство бойцов, с которыми перезнакомился Николай Кораблев, недавно выписались из госпиталей. Обожженные войной, они теперь ехали на фронт смело, даже с каким-то азартом, часто хвастаясь тем, в какие «переплеты» попадали на передовой, и обо всем говорили громко, как знатоки военного дела. Одних генералов они хвалили, других бранили и часто давали советы Николаю Кораблеву.

Ты только не бойся ее, смерти. Гони ее прочь из ума своего, и она тебя не тронет, — поучал Сиволобов.

А вон тебя тронула: шесть месяцев в госпитале пролежал, — возразил Николай Кораблев.

Сиволобов, толстощекий, откормленный в госпитале, несколько секунд стоял молча, сбитый с толку словами Николая Кораблева, затем встряхнулся и, видимо что-то припомнив, задорно выпалил:

Так и есть, о ней подумал. О ней! Ведь как было, давай разберемся, — заговорил он, будто находясь в колхозе и объясняя колхознику. — Давай мозгой шевельнем. Немчушка, значит, начал палить… палить из артиллерии. Ну, мы, значит… мы, значит, лежали. А он еще жарче. Ну, я, значит… я, значит… лежи да лежи.

И даже покуривай. Нет, она заявилась, смертушка, и у меня, значит… у меня, значит, страх перед ней, красавицей. Страх! И тут я и сигани в сторонку, в кустарник, — в этом месте бойцы покрыли рассказ Сиволобова громким, одобряющим хохотом, как бы говоря: «Известно. И с нами так было». — Сиганул я в сторонку, — продолжал Сиволобов, — и, как заяц, шмыг под куст.

Тут меня осколочек по ноге и погладил. Вот она какая, смертушка.

Потом он под общее одобрение рассказал о том, как его сковывал страх при первой атаке, при первом пушечном выстреле:

Понимаешь, голова работает одно, а ноги работают другое. Голова говорит: «Стой! Трус, дезертир, сукин сын!» А ноги свое — бегут! И ты, — поучал Сиволобов, — этого не стыдись — первого страха. Враг ли бабахнет, свой ли — все одно первое время поджилки трясутся. И стыдиться этого нечего — первого страха: она ведь, пушка-то, не цветочками кидается, а железякой.

Молодой боец, едущий впервые на фронт и по каким-то причинам отставший от своего взвода, презрительно искривил губы и кинул:

Надо во время боя думать о родине, а не о смерти.

Сиволобов прищурился, скосил на него глаза.

Ну! — сказал он. — Угу, — добавил он.

А молодой боец свое:

Вот мы выступим — покажем, — и, переминаясь с ноги на ногу, поправил на себе ремень, подтягивая живот, который и без этого был подтянут.

Покажете… непременно на первый раз пятки, — произнес Сиволобов, затем неожиданно зло добавил: — Сопляк ты, вот что я тебе скажу! — и повернулся к Николаю Кораблеву. — В пятерочку я еду. Приезжай к нам в гости.

Это куда — в пятерочку?

В пятую дивизию. Командир у нас — Михеев, Петр Тихонович. Матерится — ух! Но душевно.

В пятую дивизию? — молодой боец, только что насупившийся было на Сиволобова, оживленно заговорил: — Я тоже туда — в пятую. Я Петр Кашемиров. Здравствуй, — и протянул руку Сиволобову.

Вот там теое учеоу дадут! — уже ласково сказал Сиволобов. — Героем-то, милый, легко быть за кашей, а на передовой — труда большого стоит!

6

Сиволобов поднялся с полотна железной дороги, покряхтывая, потягиваясь, сказал, обращаясь только к Николаю Кораблеву:

Ну, однако, нам в путь-дорогу пора. Кончается жизнь привольная, наступает жизнь солдатская, — посмотрев на чемодан, он посоветовал: — Его надобно прочь, — и, достав из своего мешка рюкзак, предложил: — Ты добро свое вот сюда и за спину — так лучше будет.

Николай Кораблев беспрекословно повиновался. Переложив белье в рюкзак, он спросил:

А это куда… чемодан?

Да кинь в канавку.

Как же? Это же ценность!

Э-э-э! Тут она цену потеряла, — и, показывая, как надо завязывать рюкзак, трогая белье, чистое, выглаженное, Сиволобов добавил: — В чистоте жил, вижу. Ну, здесь, однако, ко всему привыкнешь. — Завязав рюкзак, он к чему-то прислушался и уверенно произнес: — Летят. «Горбыль» доложил, и те рады стараться.

Где-то на стороне послышался гул моторов. Бойцы, главным образом новички, в том числе и Петя Кашемиров, кинулись от вагонов в поле. Николай Кораблев тоже было побежал. Но Сиволобов, догнав, дернул его за рукав и поволок в канаву, куда уже набилось порядочное количество бойцов — большинство тех, кто ехал из госпиталя.

Через какую-то минуту ударила зенитка, затем самолеты загудели будто над ухом.

«Ну вот, начинается», — мелькнуло у Николая Кораблева.

И в этот самый момент недалеко от железнодорожного полотна взорвалась одна, потом вторая бомба. Затем еще и еще. Взметывались черные, блестящие, будто пропитанные дегтем, столбы земли. Вскоре все смолкло: и гул самолетов, и взрывы бомб, и удары зенитки. Засвистел ветерок… И только тут Николай Кораблев услышал душераздирающий крик. А когда следом за Сиволобовым выбрался из канавы, то увидел: недалеко от железнодорожного полотна лежали два бойца, уже мертвые, а чуть в стороне от них — тот молодой боец — Петя. К нему бегут трое, видимо, санитары. А он кричит. Рот у него так широко открыт, что кажется, сейчас разорвется, а глаза, наполненные ужасом, молят: «Помогите! Помогите! Ведь я такой молодой еще! Ведь я еще и не жил!»

Смертушка там скосила двоих, — проговорил Сиволобов и, закинув мешок на плечо, зло добавил: — А отчего? Оттого что фыр да фыр. Мы придем, мы покажем… тот же Петенька. Слышишь, как кричит? — и опять тихо: — Оно, конечно, по науке естественно: беги подальше в поле, а по жизни естественно — прячься около вагонов. Известно уже, немец летит долбать эшелон, значит — как раз в него и не попадет: ручишки-то у него дрожат, подыхать-то ему не хочется, а тут зенитка палит. Отпустил, значит, куда попало бомбы, и давай бог ноги. Пойдем-ка!

Но Николай Кораблев стоял как завороженный, глядя только в глаза Пети.

Какой ужас! — шептал он. — Какой ужас в этих глазах!

Сиволобов бесцеремонно дернул его за рукав.

Ты вот что — прикрой душу заслонкой, а то с ума спятишь. Двоих мертвых увидел — и все в тебе затрепетало, а коль перед тобой сотня, тысяча, а то и десять тысяч — горы народу, убитого, разорванного? Нет, ты скажи себе: «Здесь война: печали похоронной не место».

Какая это станция? Трудно отгадать: все разрушено. Все: и вокзал и подсобные постройки. Так же развален и городок. Всюду сплошной щебень битого красного кирпича или груды золы. Только кое-где торчат закоптелые трубы печей. Вернее, не только трубы, но и все печи. Вон стоит печь — и целехонькая: основание, под, даже чело прикрыто жестяным заслоном, дальше тянется труба. Как страшно смотреть на такую печь! На нее смотреть так же страшно, как в трескучий мороз на нагого человека. Представьте себе: в трескучий мороз по улице бежит нагой человек и безумно кричит. Да! Да! И эта печь безумно кричит: ведь около нее кто-то жил. Вон около той печки, вероятно, жила семья, в которой росла дочка — юная, веселая, задорная. Решила выйти замуж: жених хороший, любимый, такой же молодой и радостный… И вдруг все рухнуло. А вон там, в семье, очевидно, был сын инженер, или агроном, или учитель… только что окончил высшее учебное заведение, приехал к отцу-матери, чтобы порадоваться вместе с ними и похвастаться перед односельчанами: «Вот кто я — инженер!..» И вдруг все рухнуло. Все! Остались красный щебень, пепелище, закоптелые печи и игривый ветер. Сгорел и скверик: деревья таращатся голыми рогульками, как окостеневшими змеями. Только на одном дубе пробились листья — широкие, рогатые и зеленые.