Изменить стиль страницы

Мать медленно писала под его диктовку. Руки, привыкшие мыть, чистить, стирать, скоблить, нетвердо держали перо и неуверенно выводили мудреные закорючки. Потом взялись за синтаксис, и здесь она уж никак не могла справиться с согласованием и управлением. Валя терпеливо объяснял ей, что и к чему, а она не могла понять, не могла думать и смотрела на него глазами пятиклассницы, не выучившей урока.

А все-таки Валя был рад, что мама надумала идти на курсы стенографии. Тяжело ей теперь будет учиться в сорок лет, но все лучше, чем жить так. Полина Антоновна правильно говорит: ей нужно становиться на собственные ноги. Пусть учится. Валя готов помочь ей в чем только можно.

А потом, как всегда, разговор с самим собою в толстой тетради с клеенчатым переплетом:

«Как же это так получается? Есть у нас старая карточка: папа и мама в молодости, когда меня еще не было. Папа сидит, а мама стоит рядом с ним — тонкая, стройная, красивая. Вероятно, папа ее тогда любил. А теперь он говорит, что любит какую-то другую женщину, насвистывает веселые мотивы, а ведь он почти старик, худ, слаб, страшен. Это меня больше всего бесит — грешно насмехаться над таким благородным чувством, как любовь!

Может быть, это нехорошо, но я последнее время очень много думаю о любви. Да, вероятно, и не я один. По-моему, вопросы любви больше всего волнуют людей, — может быть, даже больше всего остального. Одних волнуют, потому что они сами любят, других, — потому что хотят любви, но ее нет или их не любят.

Встретился с Толькой Волковым, с которым я когда-то играл в шахматы без фигур. Он кончает техникум, нарядился, отрастил усы, кажется совсем взрослым парнем. Поговорили. Разговор оказался для меня очень интересным, вот его суть: он на женщину смотрит как на женщину, а не на человека, любви не понимает. Он считает, что любовь — это значит ходить с  н е й  под ручку, шептать ей на ушко разные словечки и другое, чего мне не хочется повторять. Одним словом, он признает только наслаждение. Я стал спорить, но он снисходительно засмеялся и назвал меня тяжелым человеком.

— Чудак ты просто — и все! — сказал он. — Ты думаешь, они святые? «Ах, ах! Не тронь меня! Ах, нахал! Ах, зачем вы?» А на самом деле только представляются!

Как это грубо, бедно! И как еще много таких слепых людей, не живущих внутренней, моральной жизнью. Я не знаю, может быть, я действительно тяжелый, чудной человек, но… Буду верен основному принципу моего дневника: ни слова лжи и фальши перед самим собой! Приходят и мне грешные мысли на эту тему, рисуются иногда соблазнительные и очень смутные, неясные картины. Но это — «вообще», и это — там, внутри. Там же происходит критика и борьба, и все это я немедленно стараюсь подавить. Я стыжусь этого.

Когда же я мечтаю о реальных девочках, то в этих мечтах моих нет ничего дурного. Я даже не могу допускать этого, это — кощунство, это ни с чем не вяжется. Меня влечет к ним, мне просто приятно думать о них, ощущать при этом какое-то особое, тревожное и в то же время сладкое чувство, когда вдруг замрет сердце или, кажется, обольется кровью. Мне хочется быть тогда рядом с девочкой, разговаривать с ней о каких-то особых больших вопросах, танцевать с ней и, самое большее, куда распространяются мои мечты, — обнимать ее. Я не верю в реальность, в осуществимость этого, но мысли продолжают жить, не уходят, и душа находится в таком состоянии, точно ты засыпаешь и приятные, сладкие грезы окутывают тебя.

Что это? Любовь или что-то еще? Не знаю!

Вот я иду по Садовому кольцу. Рядом со мной тоже идут люди, проносятся машины, но я их плохо замечаю. В голове вихрем кружатся мысли. Они подобны живым существам, которые куда-то карабкаются, падают и дерутся, каждая кричит что-то свое, эгоистическое и неразумное, доказывая свое собственное преимущество и отказываясь слушать других. Так продолжается долго, — беспорядок растет, усиливается. Наконец одна мысль — очень сердитая — поднимается и приказывает: «Довольно личного!» Эти логические слова водворили некоторый порядок, все остальные мысли притихли и как бы поднялись куда-то высоко-высоко вверх и оттуда принялись наблюдать: что будет?

Тогда появилось страстное желание взять под руку умную и красивую девушку, идти с ней и беседовать о серьезных и важных вещах, поднимаясь над всеми окружающими «обычными» существами, жаждущими веселья и наслаждений, бросая на них презрительные взгляды.

Но вдруг я ловлю себя на том, что девушка, с которой я веду идейный разговор, непременно должна быть красивой. Это открытие вдребезги разбивает о скалу эгоизма все мои благородные идеи, все летит прахом!

Вот кончилась заграничная кинокартина — о любви. В толпе я выхожу из зала, прислушиваюсь, что говорят кругом.

Идут две девушки. Одна, с выщипанными, подкрашенными бровями, делает недовольную гримасу:

— А она совсем некрасива. Как мартышка!

За ними важно шествует полная дама с лисой на шее и, захлебываясь, говорит своей приятельнице, может быть, соседке по квартире:

— Он мне сначала совсем не нравился, а потом все больше и больше стал нравиться, и под конец…

Все говорят о видимости любви, и никто не говорит о том, что́ есть любовь.

Что же такое любовь? Нет, это, конечно, не то, что в кино, хотя публика и довольна: встретились, полюбили, обнялись, поцеловались. «Ах, как ты хороша!» — сказал он. «Милый! Я вся твоя!» — ответила она. И нет в их любви содержания, мысли, и не видно, будут ли они любить друг друга дальше. Такая любовь не внушает веры в себя, в свою глубину и долговечность, она кажется приятным времяпрепровождением. А разве этого нужно искать в любви?

Любовь должна длиться не два часа, как на экране. Я знаю о несчастной, о поруганной любви: читал об этом, слышал, наблюдал — она у меня перед глазами, — немного пережил и сам. Как это должно быть тяжело и мучительно! И в этом, вероятно, самое главное: как пронести любовь через всю жизнь? Это, наверно, очень трудно! Постепенно люди привыкают друг к другу, изучают один другого, и хуже всего, когда изучат до конца. Тогда они надоедают друг другу, между ними неизбежен разлад. Чтобы любовь жила до конца, ее, очевидно, нужно как-то двигать вперед, чтобы она развивалась вместе с движением всей жизни. А бывает ли так?..»

Бесконечное количество бесконечно трудных вопросов. В них совсем можно было бы заблудиться, если бы не школа, не ребята, не множество дел и событий, которые отвлекали от неразрешимых проблем. Одна за другой появлялись в стенгазете статьи Вали: «Комсомольцы нашего класса», «О принципиальности», «О комсомольском долге», «Маленькие люди», «О хорошем и нехорошем», «Дружба в нашем классе», «О тех, кто виноват», «О тех, у кого слово расходится с делом» и другие, поднимающие тоже большие и важные темы.

Но теперь этого ему казалось мало. Сокровенной мечтой его было теперь издание общей, совместно с девочками, газеты. Это предложение Вали нравилось и той и другой стороне, кроме, пожалуй, Игоря, и особенно нравилось Полине Антоновне. Оно говорило ей о многом: и об «ответной волне», и о новых сторонах в характере Вали Баталина, и о возможностях подлинной, деловой дружбы.

Когда Полина Антоновна начинала свою работу по сближению двух классов, Варвара Павловна, учительница географии, сказала ей:

— И охота вам еще эту обузу на себя брать! Перевлюбляются они, тем дело и кончится… Пробовала я — одни неприятности!

Действительно, дружба с девочками возникала и раньше, в других классах, но, лишенная пристального внимания, она или быстро прекращалась или вырождалась в легкомысленное ухажерство. Так именно обстояло дело и у Варвары Павловны. Полина Антоновна знала об этом и, приступая к новому делу, имела в виду эту ее ошибку. История с пирушкой была как раз тем поворотным пунктом, в котором она дала бой легкомыслию и ухажерству. Дружба принимала более организованные и содержательные формы, и издание совместной газеты было первым тому доказательством.