Нет и еще раз нет! Это не мелкий и не частный вопрос. Полина Антоновна видела это хотя бы на примере своего Сухоручко.
Исключение Сухоручко вызвало у нее двоякое чувство. С одной стороны, стало спокойнее — исчез постоянный источник волнений и забот в классе. С другой, в душе, потаенно, появилось ощущение неловкости, точно действительно что-то ею не сделано и недоделано и она в этом публично, во всеуслышание, призналась. Ушел ученик… Конечно, он найдет себе какие-то другие, может быть, лучшие пути жизни, но то, что он ушел от тебя, тревожило душу. И внутренне Полина Антоновна не возражала бы, кажется, даже и против того, чтобы Сухоручко вернулся в класс. Однако настроения эти продолжались недолго. Уже когда директор сдавал документы на Сухоручко в районный отдел народного образования, там встретили его крайне недружелюбно.
— Исключить?
Заведующий роно посмотрел на директора с холодной улыбкой.
— «Не хочет учиться»… — прочитал он выхваченную из папки характеристику. — Как это — «не хочет учиться»? Какое вы имеете основание говорить это? И в конце концов какое право?
Потом раздался звонок из гороно. Там, оказывается, уже воевала Лариса Павловна, доказывая, что исключение ее сына — это месть за ее заявление о непорядках в школе. Опять приехал инспектор, опять копался в журналах, смотрел отметки, допрашивал учителей, опять ходил директор в роно, гороно, в райком партии… И у Полины Антоновны стали назревать другие чувства — возвращение Сухоручко означало теперь победу взглядов, типичных для любителей бумажного благополучия: нет нежелающих, нет неуспевающих — значит не нашли подхода, одним словом, все виноваты, кроме учеников. Нет! Теперь она никак не хотела возвращения Сухоручко!
Но зависело это уже не от нее, и дней через десять директор объявил Полине Антоновне, что Сухоручко придется допустить к занятиям.
— Как же его встречать? — узнав об этом, хмуро спросил Игорь Воронов. — С оркестром или без оркестра?
Такое же впечатление это произвело и на учителей.
— Дело, значит, не в деле, а в отделе! — сострил Владимир Семенович.
А Сергей Ильич, сидя в учительской на широком гостеприимном диване возле большого трюмо и держа между пальцами дымящуюся папиросу, тихо, ни к кому не обращаясь, проговорил:
— И как это у вас иногда получается? Сидит где-то на вышке человек… Ему бы оттуда войсками двигать, бои вести, а он, как Лутоня из сказки, и понимать мало понимает, и нет у него ни собственной мысли, ни страсти, ни вдохновения. Сидит этакий начальник, шумит, гремит, глядя по темпераменту, произносит речи с самыми правильными, самыми проверенными формулировками, а присмотритесь — коллежский регистратор. Сидит и регистрирует, что делается в жизни, и подбирает фактики, чем можно козырнуть при отчете вышестоящему начальству, о чем умолчать, как лучше навести тень на ясный день. И ни до чего ему нет дела, лишь бы только было все ровно и гладко, лишь бы он, Лутоня, был на хорошем счету у начальства и не пошатнулось бы под ним кресло в кабинете за клеенчатой дверью, охраняемой вышколенной секретаршей… А какая это страшная сила: слепая исполнительность, за которой скрывается бесстрастие, холод души и трусость мысли, если человек не делу, не народу служит, а выслуживается! А если еще к этому прибавится нечестность, то и совсем грустно!.. Кругом бурлит море жизни, бьют волны, а он сидит, как монумент на скале, и даже не содрогается!..
Никто не ответил на этот монолог, да Сергей Ильич вряд ли и ждал какого-либо ответа: он в раздумье сидел на диване, опершись локтями на широко расставленные колени, и забытая папироса уже не дымилась.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Так всегда: сначала, как в тумане, неясные контуры будущей жизни, — не вдруг запоминаются фамилии, не сразу проясняются характеры и завязываются узлы человеческих отношений. Потом эти узлы стягиваются все туже и крепче, один за другим возникают вопросы и, переплетаясь между собою, создают ту сложную, часто путаную, но всегда интересную картину жизни класса, в которой нелегко разобраться, если не жить ею и в ней. И вот уже она, эта жизнь, становится частью твоей жизни, и судьба того или иного ученика становится предметом твоих дум, забот и радостей.
Так Полина Антоновна думала теперь не только о Сухоручко или Васе Трошкине, но и о Феликсе, о Вале Баталине, о Борисе Кострове и о каждом из своих тридцати трех бывших «воробышков», ставших уже молодыми людьми. Каждый из них был своего рода проблемой.
Одной из таких «проблем» был Рубин.
Полина Антоновна наблюдала за ним в тот решающий момент перевыборного собрания, когда объявляли результаты голосования, — как он встал, точно хотел тут же выйти, хлопнуть дверью. Но хлопнуть дверью не хватило духу, и Рубин остался, чего-то выжидая, — очевидно, того, чтобы выйти вместе со всеми, в толпе. А ребята поднимались не сразу, переговаривались, как вчера, как всегда, точно ничего не произошло, ничего не изменилось. Но Рубину не с кем было перекинуться словом: то ли ребята его избегали, то ли самому ему было неловко. Потолкавшись среди них, он пошел вместе с ними — в общей толпе, но один…
Таким демонстративно одиноким он продолжал держаться несколько дней, всем своим видом показывая, что ему на все наплевать. Полине Антоновне претила эта черта человеческого характера — непокорливость и не знающее границ самомнение. Потом Рубин резко переменил тактику: у него вдруг обнаружилась дружба с Мишей Косолаповым, дружба, которую никто не понял, настолько это были разные люди; он стал заговаривать с другими ребятами, вольно вести себя на уроках и даже пробовал подсказывать — быть как все!
В конце концов на него даже появилась карикатура в стенгазете: «Бестроечник на уроках». На ней трижды был изображен Рубин, изображен очень правдоподобно, с его высокомерными бровями и сосредоточенным, угрюмым взглядом: на литературе он читает историю, на истории — химию, на химии — литературу. Под последним рисунком стояла подпись:
«По окончании недели — смотри сначала».
Рубин сделал вид, что не заметил этой карикатуры.
Первой на все это обратила внимание Зинаида Михайловна.
— Полина Антоновна! А вы следите за Рубиным?
— А что?
— По-моему, он очень переживает.
— Ну и что ж? Пусть переживает!
Зинаида Михайловна промолчала, но на другой день заговорила вновь:
— А не кажется вам, что вы слишком суровы к Рубину?
— Что же мне, с коллективом его мирить? — не уступала Полина Антоновна.
— Может быть, и помирить! — стояла на своем Зинаида Михайловна. — Я не знаю, как вы его понимаете. Мне лично не хотелось бы подходить к нему упрощенно и считать его простым, мелким себялюбцем. Это гордый и сложный юноша, которому пришлось пережить трудную полосу в жизни. Я бы его поддержала.
В учительской завязался вокруг этого общий спор, но Полина Антоновна ожесточилась на Рубина и упорно считала, что полученный урок он должен сам пережить и сам найти пути примирения с коллективом. И только история с вечеринкой показала, что она не совсем была в этом права. Парень действительно перенес тяжелую ломку, крушение горделивых помыслов, ложных замашек и растерялся: «я — никто», «я — такой же, как все». Отсюда потуги на фамильярность, участие в глупой пирушке, хотя бы для вида, за шахматной доской, но лишь бы заполнить ту пропасть, которую он ощутил вдруг между собой и товарищами; отсюда, очевидно, и неожиданная, странная дружба с Мишей Косолаповым, которая говорила о тем же — Рубин тянется к людям. Да, Зинаида Михайловна несомненно права: парень растерялся на крутом вираже, и ему нужно помочь.
Поэтому, когда стали формировать «Совет дружбы», Полина Антоновна первым назвала его.
— Не подойдет! — категорически заявил Игорь. — Дружить с девочками должны крепкие ребята, на которых можно положиться.
— А что же, на Рубина нельзя положиться? Принципиальный парень! — заметил Борис.