Валя сумел сделать даже то, чего раньше он не мог и представить себе, — выступить с докладом о работе газеты на заседании школьного комитета комсомола. Когда он попробовал было отказаться, Борис сказал коротко, но веско:
— Провалишь — влетит!
Доклад Валя не провалил, работа газеты получила на комитете полное одобрение. После этого у Вали возникла новая идея: закрепить дружбу с девочками изданием совместной газеты.
И вдруг что-то с ним случилось: мальчик точно вдруг съежился и погас.
— Валя, что с вами?
— А что, Полина Антоновна?.. Ничего!
Он отворачивается, его глаза не смеют смотреть прямо.
— Валя, что с вами?
— Правда, Полина Антоновна, ничего!
А у самого чуть не слезы на глазах.
Вот и Борис говорит:
— Полина Антоновна! Что-то с нашим редактором случилось.
— Вы с ним говорили?
— Молчит.
— А дома вы у него были?
— Дома у них ничего не разберешь, Полина Антоновна!
Пришлось разбираться самой.
Полина Антоновна вызвала мать Вали. Она пришла, как всегда, аккуратно, в назначенный срок. И, как всегда, Полине Антоновне бросилось в глаза странное несоответствие между ее пышными белокурыми волосами, ее моложавой и приятной внешностью и выражением усталости и уныния в ее глазах. Только теперь это выражение было еще сильнее, еще заметнее.
— Александра Михайловна, что с Валей? — спросила Полина Антоновна.
Александра Михайловна промолчала, опустив глаза, и вдруг часто заморгала, заморгала и заплакала.
— Все у нас кончилось, Полина Антоновна!..
— То есть как это кончилось?
— Кончилось! — повторила Александра Михайловна, стараясь унять непослушные слезы.
Комкая платок в руках, она рассказала, что муж ее встретил, видите ли, какую-то идеальную девушку, ну и…
— Ну и… дело известное, Полина Антоновна! Я стара стала, плоха, никуда не годна. А что прожито, что пережито, то забыто. Все, как полагается! А одна война чего мне стоила, эвакуация!.. Всё по рынкам да по очередям. Жить-то как ведь трудно было! А у меня на руках Валюшка и старуха мать парализованная. Да и после войны… Жизнь тоже не сразу наладилась. Очереди, рынки, кухня, посуда, стирка. Знаете домашнее дело? Медалей за него не дают, а вздохнуть некогда. Мать-то, правда, померла, да все равно: муж, сын. Их тоже нужно накормить, обшить и создать обстановку, чтобы они могли жить и своими делами заниматься. Так и прошло, пролетело время, и вот уж — и отстала, и обмещанилась… А может, и вправду отстала и обмещанилась!..
Полина Антоновна смотрела на эту женщину, подводящую невеселый итог жизни, в которой она взяла на себя подсобную роль. Она жила по инерции, не думая ни о себе, ни о своем будущем. И вот — катастрофа! Женщина оглядывается на свою обедненную, ограниченную жизнь и размышляет над нею. А старость не за горами…
— Я вас понимаю, Александра Михайловна, но… Но посмотрите, как это сказалось на мальчике!
— А что я могу сделать? Разве это зависит от меня?
— Тогда я буду говорить с отцом! — решает Полина Антоновна.
Но с отцом разговор был еще короче.
— А что вам дает право вмешиваться в нашу личную жизнь?
У него большой горбатый нос, острые скулы, плотно обтянутые кожей, лоб с большими залысинами и холодные, недружелюбные, с красными прожилками глаза.
Полина Антоновна смотрит в эти глаза и чувствует, что перед нею человек, менее всего склонный думать о других.
— Это право дает мне мой педагогический долг! — твердо и спокойно говорит она.
— Не чересчур ли широко вы понимаете свой педагогический долг? — иронически спрашивает отец Вали.
— Думаю, что нет. А вот, по-моему, вы чересчур узко понимаете свой родительский долг! — выдерживая его недружелюбно-иронический взгляд, отвечает Полина Антоновна. — Я очень прошу вас подумать о сыне.
Он молчит. Так из этого разговора ничего определенного не получилось, каждый остался при своем.
Полина Антоновна долго думала: говорить ли ей с Валей и как говорить? Она решила избавить его от непосильной тяжести признаний и прямо сказала ему:
— Я все знаю, Валя, объяснять мне ничего не нужно. Но я хотела бы, чтобы вы все это правильно восприняли. Вы уже почти взрослый человек, перед вами открывается жизнь. А жизнь очень сложна, в ней ко всему нужно быть готовым. И я желаю вам только одного: не теряйте веры в хорошее! А маме нужно помочь, поддержать ее нужно. Вы с папой пробовали говорить?
— Не могу я с ним говорить! — глухо ответил Валя. — Я не выношу присутствия отца. Он — в дом, я — из дома.
— Это бегство, Валя. А в жизнь нужно вмешиваться. И вы имеете на это право. Даже больше: это ваш долг!
— Из этого все равно ничего не выйдет, Полина Антоновна, — все так же глухо проговорил Валя.
— Почему?.. Но маму нужно поддержать. Самое важное для нее сейчас — сознание своей независимости. Она раньше работала?
— Может быть… Не знаю! Не помню!
— Поговорите с ней об этом. Вообще поддержите ее! Ведь она всю свою жизнь отдала вам. Семья для нее — все на свете, и вдруг — все поломалось. Для нее это катастрофа…
Когда Валя после этого разговора пришел из школы, он почувствовал, что без него дома была опять какая-то крупная неприятность. Накрывая стол к обеду, мать бросала ложки, вилки, ходила по комнате, задевая за мебель, худая, раздраженная. Обедали молча. Потом мама пошла мыть посуду, сказав на ходу, что ее попрекают деньгами. Валя ничего не успел ответить и в смутном, невеселом состоянии стал смотреть в окно.
За окном тоже невеселое, облачное небо, голые ветви деревьев и слепая, без единого оконца, кирпичная стена соседнего дома. Она отрезала полнеба, и от этого в квартире было темновато и скучно… Тихо. Но если прислушаться, можно ощутить жизнь всего дома — приглушенные звуки рояля, крик ребенка, четкий голос диктора, какие-то разговоры на лестнице и удары молотка по трубам парового отопления, слышные по всем этажам…
За дверью, в маленькой кухоньке, мать моет посуду. Валя никогда раньше не задумывался над этим. Каждый день, и по нескольку раз в день, и так много лет подряд она мыла посуду. Многие годы она не видела в этом ничего, кроме своего долга перед семьею, кроме своей обязанности хозяйки, может быть, даже радовалась этому. А теперь…
Валя представил ее глаза, устремленные в одну точку, плотно сжатые губы. Порывистый вздох, донесшийся из-за двери, и злой звон вилок дорисовали ему картину…
Валя не мог равнодушно слышать этот металлический звук, казалось говоривший о том, как неспокойно у них в семье. Что-то нужно сделать, как-то поддержать маму, обласкать и успокоить. Валя составил в уме длиннейшие горячие монологи, с которыми он обратится к отцу, лишь только тот придет, и к матери… Но когда она вошла, неся вымытую посуду, он срывающимся голосом пробормотал, что отец не прав и что он, Валя, целиком на ее стороне… Мать молча выслушала эту декларацию и так же молча вышла опять на кухню. Валя почувствовал, что он своим неумелым, неуклюжим вмешательством только подчеркнул внутреннее одиночество матери, но ничего другого сделать не смог и поспешил излить свою душу в дневнике:
«Мне очень жаль маму. Я давно не видел ее улыбки, красиво обнажающей ровный ряд зубов. Ее глаза полны горя и безнадежности. Ей ничего не мило… Она не плачет, но плакать ей хочется, и я удивляюсь, как только она может так крепиться.
Да, чтобы чувствовать себя независимой от мужа, нужно, оказывается, иметь деньги! Деньги — только они связывают двух людей, между которыми утеряно все, что сближало их духовно. Вот, оказывается, как еще бывает в жизни! Гнусно! Как обидно, что деньги имеют у нас еще такую власть над человеком, и как хорошо будет при коммунизме, когда не будет денег. Чудесная, чистая тогда будет жизнь! Проклятые черты моего характера! Я не люблю встречать и провожать, так как совсем не знаю, что нужно при этом говорить и что изображать на лице. Во все проявления чувства у меня вплетается мысль: «А для чего это? Как это глупо, нелогично и неестественно!» и т. д. Из всего этого рождается раздражение. Я не знаю, как это обнять, поцеловать, сказать что-нибудь ласковое.
Не умею я быть ласковым и с мамой. Мне очень тяжело от сознания невыполненного долга перед нею, но ничего не могу поделать с собою. Опять я думаю о молчании, многие годы царившем в нашем доме. Оно изгрызло душу матери, оно приглушило мои чувства. В семье у нас не было проявления ласки, не было разговоров о любви. И сейчас, когда я вижу, что матери нужно, чтобы ее любили, чтобы ее приласкали, я чувствую, что не могу этого сделать, — не умею, не научен той же матерью. Я вспоминаю… Я не злопамятный и не хочу быть злопамятным, но почему-то я не могу забыть, как она бывала совершенно равнодушной, когда я показывал ей монеты, которые коллекционировал, рассказывал об иероглифах и Лобачевском.
Но чувства не заглушены во мне до конца. Я хочу любви, и я хочу любить. В мечтах своих я ищу кого-то, кто понимал бы меня и сочувствовал, кому я мог бы излить все-все, накопившееся на душе. Но все это — внутри, во мне…
Хочется бежать из дому».